СОЗДАНИЕ БОЖЬЕ, ДРОЖАЩАЯ ТВАРЬ, МЕРЗКАЯ ПЛОТЬ

25-05-2005

Надежда КожевниковаНашей дочке исполнилось пять лет, когда муж получил предложение поехать с семьей в Женеву, в длительную, так это называлось, командировку. Сколько мы будем отсутствовать, как тот неожиданный опыт, на нашем будущем отразиться, мы и представить себе не могли.

Квартира в Сокольниках воспринималась главным, единственным пристанищем, гнездом, ожидающим возвращения нашего из странствий, и когда я, туда наведываясь, открывала ключом дверь, вздыхала облегченно: наконец–то, дома!

Консервативная по природе, привязчивая к привычному, не допускала, не впускала в себя сравнений, сомнений в том, что жили мы здесь, дома, хорошо. Кое–что можно было усовершенствовать, прикупить, скажем, махровые коврики под цвет кафеля в ванной, скатерку в красно–белую клетку на кухонный стол, как во французских бистро, бокалы на тёмно–зелёной ноге, традиционные в Германии... Ну и, понятно, подарки, близким, друзьям. Забив ими чемодан, я чувствовала себя Дедом Морозом, щедро одарившим детвору.

Советская власть воспитала нас в неизбалованности, неискушенности ни в чём, дикарской, но, одновременно, и райской. Фотография сохранилась: стою, держа дочку за руку, на женевской набережной, на фоне знаменитого фонтана, в кримпленовом, бежевом пиджаке, сапогах на каблуках из пластика, юбке из югославского магазина “Ядран”, куда можно было проникнуть, лишь отстояв многочасовую очередь, и в выражении физиономии абсолютное довольство собой, празднично принаряженной. Мы только приехали. Я считала, что мой гардероб ни в обновлении, ни в улучшении не нуждается. И завидую себе, прежней.

С приятелями, сотрудниками Организации Объединённых Наций, мы, как сезонные рабочие, испанцы, итальянцы, распивали литровые бутыли самого дешевого вина, не удостоенного даже пластмассовых пробок, запечатанного металлическими нашлёпками, и разница между бургундским и бордо для нас была тайной за семью печатями. При распродажах слетались на уцененный товар, и однажды жена посла, мчась к кассе с охапкой свитеров, обронила в ажиотаже брильянтовое кольцо. Не удивительно, ведь запасались–то на всю жизнь, всем, от обуви до шампуней.

Жизнь в Женеве, точнее в советской колонии, научила многому, без чего можно было бы вполне обойтись. Конкуренты из соотечественников дышали друг другу в затылок, с готовностью тут же подставить подножку зазевавшемуся. Ответственных за нашу нравственность, моральный облик, твердость взглядов мы знали в лицо, да они своих профессиональных задач и не скрывали. В субботу все дружно являлись в Представительство СССР при ООН на лекцию, после чего показывалось кино. Новый год там же отмечали, что считалось хорошим тоном, на самом же деле служило подтверждением лояльности. То, что нас держат под неусыпным наблюдением, как насекомых, под лупой, кожей ощущалось, но протестов не вызывало. Как может быть иначе, мы не знали. За привилегии полагалось платить, в данном случае, тем, что нас держали под постоянным надзором.

Но были всё же соблазны, устоять перед которыми я, например, не могла. На улице Руссо находился книжная лавка, и, прежде чем туда войти, я озиралась. Степень риска не только мною осознавалась, но и хозяевами – потомками эмигрантов той, послереволюционной волны. С заговорщицким видом, пока не застукали, они спешили засунуть мне в сумку Мандельштама, Набокова, Гумилёва, и я выходила, как подпольщица из явочной квартиры.

Власти правильно, мудро решили ограничивать пребывание заграницей советских граждан двумя–тремя, от силы пятью годами. Если чуть на Западе пересидеть, у приученных к жесткому ошейнику, короткому поводку возникали опасные тенденции. Совершенно некстати они вдруг начинали озираться, с любопытством вертеть туда–сюда головой. Алчность к магазинным витринам гасла, а привлекали музеи, концерты, вообще жизнь, совершенно другая жизнь. Тут уж полшага и к несанкционированным знакомствам, связям. Глядишь, птичка готова выпорхнуть из клетки. Можно ведь и не доглядеть, когда она, глупая, встрепенётся, ринувшись на встречу чуждого, опасного ей, домашней птахе, капиталистического мира.

Такие этапы я испытала на себе. Но по инерции ждала отпуска, готовилась к нему, накупала подарки – дань, барщину за глоток свободы? И когда под крылом самолёта, при снижении на посадку, вместе ярко–зелёных газонов на взлёте, прорезалась сумрачная, подстать неулыбчивости её обитателей, земля, горло перехватывало, то ли от радости, то ли от тоски. Пожалуй, одно с другим сочеталось. Но тоска разрасталась.

Так с человеком бывает, которого любишь, а он тебя – нет. И прозреваешь внезапно, устав от безответной любви.

При посещениях родины, вдруг стало раздражать то, что прежде не замечалось. Например, открылось, что дом в Сокольниках за наше отсутствие обветшал, состарился преждевременно, на торцах блочно–бетонных панелей набухли серые швы, в подъезде кафель обсыпался, и там воняло помойкой. Или так было всегда, и не окружающее изменилось, а мы сами?

Запах, учуянный в нашем подъезде, превратился в навязчивую идею, манию. Как–то, даже не разобрав чемодан, позвонила приятелю, живущему в доме, по тем понятиям, респектабельном, и напросилась в гости. Он, верно, так и не догадался, почему мне так с ним увидеться приспичило. А я не призналась. Войдя в его подъезд, принюхалась, как собака–ищейка, с обостренными рецепторами обоняния. Надо же, там тоже воняло! Не так резко, смрадно, как в нашем, в Сокольниках, но я утешилась. Не надо, значит, нет смысла варианты обмена искать, суетиться, стремиться куда–то. У всех так, везде. Ну, в этой стране, где я родилась, и где надлежало существовать по принятым там меркам.

В очередной отпуск я прибыла с приспособлением, которым пользовались женевские консьержи. Вроде бы примитивно, всего–то пластмассовое ведро, с насадкой для отжима мочалки на длинной палке, но с его помощью удавалось, не ползая на карачках, не сгибая спины, не марая рук, до блеска отдраить пол, лестницу, да хоть тротуар. Заморское это чудо меня заворожило, и я его возжелала, как Аленький цветочек младшенькая слабоумная дочка купца–путешественника.

За обретённую драгоценность я так опасалась, что не стала сдавать ведро с палкой в багаж. Однажды, впрочем, мы на родину отправились на поезде, с пересадками в Вене, Зальцбурге, Будапеште, с гладильной доской, исключительно удобной, высококачественной и, как сейчас помню, стоящей 150 швейцарских франков. Когда мы с ней выгружались из вагона, народ шалел, но нас это не смущало. Заграница долго воспринималась нами как нереальность, Зазеркалье, и не имело значения, какое мы там производим впечатление.

Когда теперь наблюдаю ажиотаж, галдёж соотечественников, беспрепятственно уже хлынувших за пределы отчизны, их варварские повадки не могу, не смею осуждать. Узнаю в них себя. Разве что я, наша семья, раньше многих, раньше большинства сограждан, за кордон прорвались. Но это не доблесть, тут нечем хвастаться. Так выпало, так сложилось. Случай. Сравнение с дураками, которым в карточной игре выпадает куш, не лестно, но справедливо. А вот на сознательный риск отважится, поставить на кон собственную судьбу – это будет потом, годы спустя. А пока что, на тот момент, когда я в обнимку с ярко–красным пластиковым ведром, поднималась в лифте на наш шестнадцатый этаж, задача ставилась, скромная, как и у классика земли русской, Солженицына: “обиходить свою страну, по выражению другого классика, “немытую Россию”.

Одновременно с ведром я привезла четыре одинаковых коврика, на сером фоне красные зонтики, и положила в общем коридоре у каждой двери. Соседи поблагодарили, но на утро я обнаружила, что коврики исчезли, вместо них лежат прежние бурые, из мешковины, тряпки. Меня это удивило. Ожидая разъяснений, направилась в квартиру Мариши с Борисычем, хотела уже было нажать кнопку звонка, но тут обнаружила, что коврик–то на месте, но из бережливости, видимо, его прикрыли тряпкой. Тоже самое проделали и другие соседи, ну хоть смейся, хоть плачь. Иные порядки на нашем этаже не приживались. Но зато я со своим замечательным приспособлением отмыла заслеженный, затертый до черноты линолеум в общем коридоре, и на нём проступил первозданный рисунок ромбами.

Результат воодушевил, и, пока наш отпуск не закончился, я регулярно проводила такую уборку. На овации не рассчитывала, но всё же растерялась, услышав через не плотно затворённую дверь оценку своих стараний ради всеобщего блага. Оскользнувшись на еще не просохшей поверхности, Ксюша, дочка соседей, художника и переводчицы с хинди, выматерилась так витиевато матом, что я не всё в её тираде поняла, но общий смысл уловила.

Девочка подросла. Ей исполнилось пятнадцать. А совсем, казалось, недавно, на наших глазах пошла в первый класс. Так запомнилась, в капроновых белых бантах, с ранцем, гордо сияющая, смешная.

Мариша подыскала пенсионерку, отводящую и приводящую Ксюшу из английской спецшколы. Сама Мариша с утра убегала в университет на Моховой, возвращалась поздно, постоянно опаздывала, постоянно что–то не успевала. В таком замоте находились все, и мы с мужем отдали дочку в детский сад на пятидневку. Теперь думаю о себе: идиотка, чем жертвовала и во имя чего! А упущенного не вернешь. Дочка сейчас далеко, в Нью–Йорке, уехала туда учиться, теперь работает. Связь с ней у нас телефонная, да еще по электронной почте, и хотя мы вроде бы в курсе её дел, а она наших, но редко видимся, значительно реже, чем хотелось бы.

Наверно, живя под одной крышей, мы бы ссорились по пустякам, после мирились, снова ссорились, но я бы многое отдала за такие ссоры–примирения–пустяки, за каждодневные “доброе утро”, “спокойной ночи”. Не умеют люди не умеют ценить то, что им дано, и мудреют, когда настоящее уходит в прошлое.

До того, как мы в Женеву уехали, соседская Ксюша и наша дочка дружили, играли в куклы, иной раз Ксюша оставалась у нас ночевать. Дети любят смену обстановки, иначе я не могла объяснить, почему Ксюша предпочитает проводить время не у себя дома.

Теперь она сильно изменилась, огрубела, как бывает с подростками. Глаза с врождённой косинкой обведены были тушью, как у кровожадного идола на буддистских танках, рвущих грешникам потроха. От выбритых до синевы висков вертикально вздымался гребень крашеных в бордовый цвет волос, но подбородок, шея оставались щемяще, цыплячье детскими.

Стала курить, стреляла у меня сигареты, в подружки дочки уже не годилась, а вот со мной держалась как с ровней, и даже с оттенком покровительства. Как–то призналась, что в детстве, так она выразилась, влюбилась в моего мужа, потому что, по её словам, от него хорошо пахло, и когда они вместе оказывались в лифте, она старалась поглубже вдохнуть его запах и подольше удержать.

Смешная девчонка, я считала. А то, что на неё жалуется мать, вовсе не настораживало: обычное дело, недоразумения между близкими.

Потом, когда её истлевший труп найдут, опознают по татуировке на запястье – Homo Homini Lupus Est (человек человеку волк) – вспомню, что эту надпись, еще воспалённую, в припухлостях, она, Ксюша, сама мне показала. Блажит девочка, подумала. Нет, не блажила – предугадала страшную свою судьбу. А я, ничего не замечая, усердно надраивала линолеум в ромбах, полагая, что такими стараниями идиллия будет достигнута на нашем шестнадцатом этаже.

Помимо отпуска, когда вся наша семья на родину приезжала, я появлялась там одна, якобы по хозяйственным надобностям, а в действительности из душевной потребности, глубокой и, казалось, неискоренимой.

Теперь, по прошествии лет, всё труднее восстановить, что меня там притягивало, как магнитом. Еще труднее пробудить в себе эмоциональный заряд, свойственный человеческим взаимоотношениям в ту, исчезнувшую эпоху. Иной раз догадка мелькает: а не было ли всё это иллюзией? Наша друг в друге потребность, открытость, отзывчивость, неутомимая общительность, бесконечные разговоры, как называлось, по душам, на которые ни сил, ни времени не жалели.

Понять хочется, перегорело ли это только во мне или вообще? Остаётся ли нынешняя Россия островом в океане всеобщего отчуждения, как было когда–то, в наше время? Или же жестокая к людям советская власть вынуждала их к единению, взаимовыручке? Советское государство, империя – вот кто был общий враг. Империи больше нет, ну а где мы сами? Да кто где... И не знаю что лучше, быть чужим за пределами родины или чувствовать себя посторонним в стране, где родился.

Иной раз я сама себя не узнаю, и тем более меня не узнали бы бывшие наши соседи. Хотя ведь и там только Коля–холостяк в прежней квартире остался. А Борисычу повезло, он не узнал о смерти Ксюши, потому что сам погиб раньше. Успел отпраздновать восьмидесятилетие я присутствовала на юбилее в Доме архитекторов – и в тот же год сгорел в коттедже, отстроенном его дочерью от первого брака, занявшейся бизнесом и преуспевшей.

Пожар случился из–за неисправностей в электропроводке. Владельцы, спасая имущество, забыли про старика. Классика, Чехов, “Вишневый сад”, всё тот же вопль: человека забыли! И ведь забыли действительно.

Борисыч, с ожогами первой степени, скончался не сразу. Врачи дивились: в такие–то годы поразительно крепкий организм. Мариша, примчавшись в больницу, куда он был в беспамятстве доставлен, караулила его бред, отцедив одну внятную фразу: поле, рожь, васильки, батюшка в церковь спешит на воскресную службу, радость какая, дай руку мне ...

Сигарету дай, – потребовала Ксюша, усевшись на тот же стул в нашей кухне, с которого только что поднялась её мать, рассказывавшая, рыдая, про васильки. Мать ушла, дочь явилась.

Волосы она отрастила, выжженные перекисью до бесцветности они контрастировали с темнотой её глаз с косинкой.

Так, выпивали? – спросила.– А мне что–нибудь оставили?

Не дожидаясь ответа, налила в рюмку остатки вина, выпила залпом. Я молчала. Роль буфера в их откровенной, матери с дочерью, вражде мне выпадала не раз, но в теперешних обстоятельствах я предпочла бы уклониться. Было, всё уже было, скандалы, когда обе визжали так, что голоса их делались неотличимы. Были ночи, когда Ксюша дубасила в дверь, а родители её не впускали. Были исповеди, когда обе изливали такое, что нельзя, не может выговорить о дочери мать, а дочь – о матери. Но отстраниться не удавалось.

Бодрость Борисыча, его немеркнувшая улыбчивость, гулкая басовитость уже не обвораживали, а раздражали. Раздражающее, неприятное и в Марише появилось. В её энергичности, общительности, многолюдстве сборищ, на которых отсутствовала её дочь, что как бы не замечалось, не мешало веселью, тостам, исполнению старинных романсов под аккомпанемент рояля, обсуждению литературных новинок, концертов, выставок, и в один из моих приездов внезапно открылась карикатурная, подноготная сторона этих потуг на возвышенность, духовность.

Звучал рояль, гости, Маришины друзья, пели, разевая рты, практически у всех не доставало многих зубов, и я обнаружила вдруг их сходство со зловещими персонажами Босха. Отмечалась то ли чья–то защита диссертации, то ли публикация научной статьи, что–то, короче, важное, значительное, ценимое в их, называемой культурной, среде, а на меня накатило бешенство, я поняла, что мне надо уйти, я с собой не слажу.

Ксюши не было и в тот раз. Мы с ней не видались почти год, с поминок Борисыча, который всё же как–то сдерживал семейные страсти, а когда мать и дочь остались вдвоём, стало, верно, совсем невмоготу. Мариша трёхкомнатную квартиру продала, Ксюшу отселила в коммуналку в районе Преображенки, а сама въехала в двухкомнатную, освободившуюся после отъезда супругов–анестезиологов в Штаты.

Так на нашем шестнадцатом этаже возник Шура. “Теперь у нас есть свой “ новый русский”, сообщил новость Коля, но сильно завысил Шурины финансовые возможности. На нового русского тот не тянул, иначе не позарился бы на жильё в блочном доме, а взял бы планку покруче. Но то, что у него имелся подержанный “Мерседес”, и за Маришину трёхкомнатную он выложил сто десять тысяч баксов наличными, застлало глаза. Шуру восприняли как взаправдашнего миллионера, не видя, не зная настоящих, хапнувших прииски, заводы, рудники, и уж они квартирами с, так называемой, улучшенной планировкой, не прельщались, а виллы скупали на Лазурном берегу, особняки в Париже, поместья в Лондоне.

Обмишурились с Шурой и грабители, не пожалевшие усилий, чтобы с чердака просвелить лаз, проникнуть в квартиру через потолок и с сожалением убедившиеся, что кроме мраморной ванны ничего ценного у псевдобогатея нету. Но это случится потом, а пока что эту самую ванну, Шурину гордость, монтировала бригада, возглавляемая инженером, до того работавшем на космодроме в Байконуре. В новых условиях каждый выживал как мог. Или не выживал.

Марише Шура оказал услугу, на которую она, как сама признала, не рассчитывала, одолжив ей деньги на покупку двухкомнатной, но тут же добавила, что ведь иначе и его с ней сделка не состоялась бы,

то есть в основе его якобы благородства лежала корысть, личная выгода. Истинное благородство, по её понятиям, исключала какие–либо привходящие обстоятельства, практические мотивировки, и если они имелись, благодетель сразу лишался ореола, падал в глазах. Кроме того, она со мной поделилась, речь у Шуры безграмотна, вульгарные манеры, – её задевало, что она уступает свою квартиру человеку, чуждому её кругу. Но, к сожалению, в её кругу обладателя ста десяти тысяч баксов не нашлось.

Шура, правда, помогал ей переезжать, таскал мебель, вешал картины, но Маришу и тут трудно было провести. “ Он ждёт, когда я умру,- сказала, – тогда снесёт стены, квартиры соединит, и будут у него пятикомнатные хоромы.” в выражении её лица прочитывалось твёрдое намерение подольше, а, возможно, вообще никогда не умирать.

Между тем с коварным Шурой, ждущим Маришиной смерти, я познакомилась у неё же в гостях. Эстафета сплочённости всех со всеми укреплялась на нашем этаже за счёт вновь прибывших. Парень действительно оказался простоват, среди Маришиных высокоинтеллектуальных друзей робел, а вот Мариша держалась отменно, великодушно к его промахам. Сказывалось воспитание, приверженность к демократическим идеалам, традиционно свойственным той среде. Шура, выбившийся из грязи в князи, был почти что прощен: всё же его сто десять тысяч баксов способствовали удержанию Мариши на плову, сохранению ею лица, главным в котором являлось осознание своего собственного достоинства.

Недолго спустя на подержанном Шурином “ Мерседесе” Мариша отправится в скорбный путь, в Подольск, опознавать Ксюшин труп. А из поля зрения своей матери она исчезнет за полгода до того. “Я устала, не понимаешь разве, как я устала..."– услышу от Мариши укоризненное на свой вопрос как у Ксюши дела и где она. Неделикатность мою осудят и гости, собравшиеся за столом, отмечая опять что–то важное, что именно забыла.

Но помню Маришин крик: убили, убили! Все мы, Коля, Шура, я, выбежим в общий коридор. Для обряжения покойницы у меня нашёлся черный шёлковый шарф, но не пригодился. Труп пролежал в овраге с осени до марта, когда снег начал таять. Отпевали Ксюшу в закрытом гробу. Службу вёл Маришин духовник. У неё были знакомства во всех жизненно важных сферах.

Я видела Ксюшу в последний раз, когда она, как обычно, явившись за сигаретами, расположилась у нас на кухне и вдруг, задрав кофточку, показала мне свой живот. Я зажмурилась: "Ксюша, Господи, что это?!"

– Да сигареты тушили, пьянь, отморозки. Ты ведь как, прилетела–улетела, и ничего–то не понимаешь про нашу жизнь.

И вправду, я мало что уже понимала, с каждым приездом всё меньше. Входя в лифт, здоровалась по инерции, в Женеве обретённой, и спотыкалась о хмурые, недоумевающие лица. Сноровку былую утратила за хамство тут же отбрить. Меня выпихивали из очередей к прилавкам, на автобусных остановках, от вагонов в метро, и меня унижала не грубость, вполне объяснимая, а собственная беспомощность.

Ксюша угадала? Чутьём обладала феноменальным, звериной пронзительности. Вскочила, обняла, прижала мою голову к своему истерзанному, по–девичьи впалому животу. Надо же, она меня пожалела! Утешала, гладила, шепча что–то под мои всхлипы.

Плоть, жалкая наша плоть. Грешная, безвинная, беззащитная, агрессивная. Как же корчит в муках тебя! Кто замыслил так? Неужели Ты, Создатель?

Уверена, и чем дальше, тем больше, что не попадись тогда Ксюше случайный провожатый, вызвавшийся показать ей дорогу к станции загородной электрички и затылок ей проломившей, вс бы сложилось иначе. И не только у неё, у всех нас. Шанс возник в тот момент, мне чудится, когда шла она через лес напрямик, сосредоточившись внове на том, что чутьё её, всегда обострённое, в минуту опасности притупило. Вижу, сейчас вижу, преследует это меня, как, оглянувшись, не вскрикнув, не испугавшись, а удивившись, с ухмылкой, нагло–бесстрашной, наработанной, чтобы всех обмануть, она валится навзничь под ударом, раскроившим ей череп.

Преступника разыскать потому еще будет трудно, что он сам о своём преступлении забудет. Наказание примет с тупым равнодушием, без раскаяния, вины не осознав.

Комментарии

Добавить изображение