|
Политик и поэт
Я не первый, кто ставит их рядом. В проскрипционных списках
работы Савинкова и Мережковских фамилия Блока стояла непосредственно после
ленинской. Оба подлежали немедленному аресту в случае антибольшевистского
переворота. Тут есть логика: оба бесспорно первенствовали, каждый в своей
области. Современники этого первенства не оспаривали — словно кумир в
подчеркнутом одиночестве занимал первое место, а прочие начинались сразу
с одиннадцатого, как Тарковский говаривал о Бахе. Эта бесспорность тем
более удивительна, что времена-то были отнюдь не безрыбные: и Ленин, и
Блок действовали в блестящем окружении, на фоне сотен политических и поэтических
титанов. Но отчего-то именно их авторитет незыблем — и дело тут, конечно,
не только в масштабе дарования, но прежде всего в способности обоих быть
(или осознаваться) своими, близкими: быть тем, что называется «выразитель
заветных чаяний». К Блоку вполне приложима пастернаковская формулировка
«Он был их звуковым лицом». Чьим — «их»? Не принципиально: десятых годов.
Миллионов современников и соотечественников. Блок и Ленин, каждый по-своему,
были предельным выражением некой тенденции; и тенденция — при всем различии
областей, в которых они действовали, — была общая. Я назвал бы ее эсхатологической,
гибельной. Гибель предчувствовали все, включая самых тупых (они-то обычно
наиболее чутки, ум не мешает), но только Ленин и Блок сумели использовать
ее максимально эффективно: Блок сделал из нее лучшую поэзию, Ленин — лучшую
политику.
У Надежды Мандельштам есть ссылка на ленинскую цитату, которую я нигде
не могу обнаружить. Во «Второй книге» она упоминает российского «философа
с неумеренно гениальными прозрениями», доказавшего абсолютность классового
подхода; думаю, нет сомнений, кто тут имеется в виду. Этот философ считал,
пишет она, что эсхатологические предчувствия — участь погибающих классов.
Мысль ясная, по-ленински наглядная и плоская (сходные сентенции есть в
работе «О значении воинствующего материализма» 1922 года), — с ее помощью
легко отмахнуться от чужих гибельных предчувствий, и именно ею Надежда
Мандельштам заслоняется от апокалиптических видений: может быть, пишет
она, не эпоха виновата, а моя личная обреченность. Но утешение это ложное,
картонная преграда на пути всесметающей лавины: если суждено погибнуть
целым классам, ни в чем не виноватым, потому что все действительное разумно,
— все явно катится куда-то не туда.
Как-то я спросил у Новеллы Матвеевой: способны ли вы объективно относиться
к тем, кто вас недолюбливает, а то и прямо ненавидит? В молодости пыталась,
ответила она, но потом задала себе вопрос: с чего бы им меня ненавидеть
— ведь ничего ужасного я, кажется, не делаю? И я перестала относиться
к ним объективно, потому что они того не заслуживали. Так и здесь: если
у представителей целого класса, пусть самого имущего, растленного и изнеженного,
появляется сознание обреченности, раз миллионы непохожих людей, объединенных
по сомнительному признаку, обречены, — стало быть, катастрофа вселенского
масштаба действительно близка.
Ленин и Блок, безусловно, оба принадлежали к этому обреченному классу
и несли в себе все черты вырождения российского дворянства. Они по-разному
интерпретировали сигналы, которые с одинаковой чуткостью улавливали, но
выводы делали схожие: гибель близка, она заслужена, ее надо приветствовать.
«Более, чем когда-нибудь, я вижу, что ничего из жизни современной я до
смерти не приму и ничему не покорюсь. Ее позорный строй внушает мне только
отвращение. Переделать уже ничего нельзя — не переделает никакая революция».
Под этими блоковскими словами (письмо матери из Милана, июнь 1909 года)
Ленин подписался бы охотно, сделав исключение разве что для «революции»;
конечно, Блок в своем отрицании был радикальней, но ведь и он в 1918 году,
счастливейшем для обоих, поверил, что явится «нечто новое, равно не похожее
на строительство и разрушение» (из письма к Маяковскому).
У них много общего — даже и биографически: дурная наследственность со
стороны отца (Ульянов унаследовал атеросклероз и мигрени, Блок — приступы
безумия), нежная привязанность к матери, ранний и страстный интерес к
литературе, первоначальный выбор профессии, от которой оба отказались
(и Ленин, и Блок учились на юристов, но быстро охладели к праву как явной
и казуистической условности), германофильство (только Ленин боготворил
Гегеля и Маркса, а Блок — Канта, но Гейне нравился обоим), странная и
не особенно счастливая моногамия (у обоих случались бурные увлечения на
стороне, но брак оставался священен). Боже упаси, я не провожу параллелей
между Надеждой Константиновной и Любовью Дмитриевной — хорош был бы Ленин,
сочиняющий о Прекрасной Даме, — но некий единый кодекс налицо. (Добавьте
слухи о множестве ленинских связей с проститутками; такую версию тиражировал
В. Тополянский, пытаясь обосновать ленинский сифилис.)
Кстати, об этом сифилисе: о нем столько понаписано, в том числе и серьезными
исследователями — А. Эткиндом в частности — что возражать трудно, хотя
никаких клинических данных о блоковском сифилисе уж точно не сохранилось;
главный аргумент тот, что его лечили ртутной мазью, но ртутной мазью кого
только не лечили — от кожных высыпаний, повышенной нервности, тех же мигреней.
Версия о ленинском сифилисе тоже более чем сомнительна, медицинских данных
нет; израильский врач Владимир Лернер, опубликовавший статью на эту тему
в «Европейском неврологическом журнале» за 2004 год, лишь пересказывает
старые слухи о том, что Ленина пользовали сальварсаном. Оппоненты охотно
эту сплетню подхватывали: Ленин и Блок в сознании современников оставались
столь чисты, субъективно непогрешимы, что надо было обязательно стащить
обоих с пьедестала, приписать любой грязный мотив или извращение; Роман
Гуль растиражировал бред о том, что под «Ночной фиалкой» в блоковском
словаре понимается клитор, что это был его фетиш и к петербургским проституткам
он хаживал именно ради его стимуляции; по-моему, эта версия характеризует
более Гуля, нежели Блока. Интересно, что обоих страстно, до судорог, ненавидел
Бунин — здесь у них тоже соперников не было: к прочим современникам, вроде
даже прожженного Ал. Толстого, он был снисходителен. Здесь ненависть дорассудочная,
онтологическая, — и, само собой, именно Бунин громче других обзывал Ленина
«сифилитиком с зеленой жижей вместо мозга».
Нормальная тактика: самых чистых вывалять в самом грязном. Но симптомы
их предсмертных болезней действительно были схожи — и окончательных диагнозов
до сих пор нет. С Лениным все более понятно: обширный наследственный атеросклероз,
— но как он при таком атеросклерозе умудрялся до марта 1922 года бешено
работать, да и в ноябре 1923-го начал восстанавливаться, понять решительно
невозможно. Думаю, и Ленин, и Блок — примеры удивительной, редкой зависимости
физического состояния от душевной жизни: у обоих все настолько определялось
умонастроением, что собственно физические причины отходили на второй план.
А симптомы у них были сходные: сначала бешеное, страстное раздражение,
приступы неудержимой злобы (вспомним блоковскую дневниковую запись о том,
как он беспричинно толкнул маленького мальчишку на улице). Потом — мучительные
головные боли, полный упадок творческих сил. Потом — провалы в памяти,
забывание слов, глубочайшая депрессия, нервное истощение. Внезапные и
необъяснимые скачки температуры. Головокружения, тошнота, резкие боли
во всем теле. Наконец — безумие: Блок умер сумасшедшим, никого не узнавая
и не переставая кричать днем и ночью, фотографии Ленина с идиотически
выпученными глазами и блаженной улыбкой обошли весь мир. Оба умерли от
главного в жизни разочарования — оттого что «обманула та мечта, как всякая
мечта».
Мне возразят, конечно: а как же ленинские бесчисленные «расстрелять»,
как же его отчаянная тяга к насилию, разрушению, чуть ли не садизму? Но
ведь и Блок ценил человеческую жизнь не слишком дорого, ведь и он, узнав
о катастрофе «Титаника», обрадовался, что «есть океан», ведь и у него
есть запись о душащей, беспричинной ненависти к буржуа за стеной: «Гнусно
мне, рвотно мне, отойди от меня, Сатана». Ведь не Ленин, а Блок написал:
«Пальнем-ка пулей в святую Русь, в кондовую, в избяную, в толстозадую».
Трудно сомневаться, это его собственные слова. «Интеллигенция и революция»
— статья, в которой жестокость смотрит из каждой строчки: где ему было
жалеть других, когда он себя не пожалел?
Человек, одержимый идеей «возмездия», всегда начинает с себя — и в случае
Блока это вполне естественно, ибо он классический последний представитель
рода, плод вырождения; более чем символична его бездетность. Но бездетен
был и Ленин — тоже последний, тоже никого после себя не оставивший; и
тут-то аналогия может оказаться полезной: его полное равнодушие к чужой
жизни диктовалось тем же самым эсхатологическим мироощущением. Блок и
Ленин были врожденными максималистами — никаких полумер, гибель так гибель;
в этом смысле русский коммунизм был таким же порождением вырождающегося
дворянства, как и русский символизм. Блок это понимал — и инстинктивно
к нему потянулся, почувствовав, что только большевики сумеют все разнести
до основания (были у него и эсеровские симпатии, но он, кажется, не очень
хорошо отличал эсеров от большевиков — тут начиналась «политика», которую
сам он называл «Маркизовой лужей»).
Гипотетическая встреча Ленина и Блока, скорей всего, не привела бы ни
к чему — они бы элементарно не нашли общих тем; но могли бы почувствовать
нечто большее, важнейшее, чем любые темы. Ведь и с Леонидом Андреевым
Блоку не о чем было говорить, кроме коммунизма или развороченной мостовой;
но для символиста главное всегда за словами. По крайней мере, абсолютная
человеческая чистота, прямота, бескорыстие — черты, которые могли бы Ленина
в Блоке и привлечь, как привлекали в Горьком. Интересно, что он в них
обоих, в Блоке и Ленине, видел и подчеркивал эту абсолютную прямоту и
честность. Тоже, между прочим, черта вырождающихся или гибнущих классов:
«Мы будем гибнуть откровенно».
У Блока о Ленине всего две записи в дневнике: «Ленин ранен», «Ленину лучше».
Стихов о нем, в отличие от Брюсова, он не писал — потому что понимал,
что не в нем дело: стихия. Ленин тоже терпеть не мог гимнов в свою честь.
У него о роли личности было представление адекватное. О Блоке у него нет
ни одного высказывания. Что до якобы непосредственной вины Ленина в гибели
Блока, это тоже миф: разрешение на выезд в Финляндию было получено, да
поздно. В том, чтобы везти Блока в хорошую европейскую санаторию, было
не больше смысла, чем в перемещении Ленина под Москву, в Горки. «Противоядие
против Цезаря?» — возмущался Калигула. Лечение от истории? От России?
Есть у них некое сходство даже и на внешнем, самом поверхностном уровне:
Ленин ведь не всегда был лыс — у него, как и у Блока, были светлые кудри;
у них и почерка похожи — быстрые, с выраженным правым наклоном, характерными
«д» хвостом вверх, некоторым мельчанием букв к концу строки... Оба выглядели
крепкими здоровяками — и оба разрушились, превратились в труху за какой-то
год, причем почти одновременно: Блок — с весны до лета 1921 года, Ленин
— год спустя. До него, вероятно, медленнее доходило. Ужас был в том, что
в результате величайшей катастрофы получилось «все то же самое», только
хуже. Напрасна была и стихия, и многолетняя преданность ей, и ожидание,
и призывание ее.
Кстати, Ленин, которого Слепакова так точно назвала бухгалтером мятежа,
был в высшей степени подвержен азарту и революционному восторгу и так
же любил стихию, как Блок, — чего стоит одно это потирание рук и радостное
картавое повторение слова «драчка, драчка». Вовсе не так уж рационален
был этот любитель переворотов и не одной революционной тактикой вдохновлялся
— на одном рационализме невозможно свернуть такую махину дел, какую он
ворочал в восемнадцатом-девятнадцатом. Он любил этот энтузиазм в себе
и радовался ему в других, отсюда и детский восторг по поводу субботников.
Больше того: растворение в массе тоже доставляло ему известную радость
— но тут уж скорей говорила традиция, народничество отцов, верность четвертому
сословью: Ленин таскал со всеми бревно, Блок нес со всеми дежурство. И
когда он прохаживался во время этого недельного дежурства у ворот своего
дома на Офицерской, его позабавил прохожий, мрачно состривший: «И каждый
вечер, в час назначенный, иль это только снится мне...»
Весьма интересны их вернейшие и заклятые друзья-недруги, их тени, великие
путаники, сопровождавшие обоих на протяжении чуть ли не всей сознательной
жизни: Белый у Блока, Троцкий у Ленина. В обоих поражает бесплодное кипение
мысли, отсутствие системы: оба превосходные ораторы, темпераментные, зажигательные,
но нет в них блоковской прямоты и упорядоченности, ленинского умения бить
каждым словом в цель, того пафоса прямого высказывания, который ассоциируется
с блоковским и ленинским прозаическим стилем. Белый — пророк, болтун,
трибун русского символизма; Троцкий — главный болтун русского коммунизма;
оба ненавидели всякую упорядоченность, видели в ней окостенение, желали
перманентной бури и в ней пребывали. Каждый выглядит довольно злой пародией
на кумира: отчетливо понимает его величие, но перетягивает одеяло на себя,
присваивая заслуги. И сравнить это с блоковским безупречным порядком на
столе, математической простотой и ясностью его записных книжек, с педантизмом
Ленина, терпеть не могшего громокипящей болтовни... У Белого и Троцкого
очень мало общего, но это сходство решающее: оба любят не саму бурю, а
себя в буре. Революции так не делаются. Это и сделало обоих вечно вторыми
— несмотря на блестящий талант. Воспоминания Троцкого о Ленине очень похожи
по тону на воспоминания Белого о Блоке, что-то в них есть ревнивое, но
каждый настаивает: «Он любил одного меня!»
На самом деле, конечно, не любил — ни тот, ни другой. Белый и Троцкий
были для Блока и Ленина слишком интеллигенцией, слишком трепачами, — а
интеллигенцию с ее компромиссами они ненавидели оба. Блок, думается, тоже
охотно подписался бы под ленинским любимым тезисом «Интеллигенция — говно
нации, а не мозг нации». И не сказать, чтобы это не подтвердилось впоследствии.
«Трусы, натравливатели, прихлебатели буржуазной сволочи» — чьи это слова?
Ленинские? Нет, блоковские. Вот что их еще роднит: бешеное раздражение
против любой непоследовательности. Потому что оба — примеры химической
чистоты и стопроцентной цельности, с самоубийственной логикой пришедшие
к одинаковому концу.
Трудность в отношении героев к христианству: Бунин, конечно, перехлестывал,
когда называл блоковские наброски пьесы о Христе пределом кощунства, и
Пастернак зря осуждал их за это же. Ничего кощунственного там нет, но
нет и ничего церковного. Христианство Блока проблематично: у некоторых
(в особенности, у наших православных радикалов) бывает христианство без
Христа, у него был Христос без христианства, близок ему скорее был ибсеновский
и ницшеанский титанизм, «quantum satis Бранда воли», и не зря любимый
композитор обоих — Вагнер (за Лениным в советской мифологии был закреплен
Бетховен, но любой экскурсовод в Горках — о чем Алла Боссарт написала
еще в девяностые, да и сам я об этом слышал, — готов был подтвердить:
Ильич Вагнера очень любил). Блоковская «весть о сжигающем Христе» вряд
ли вызвала бы понимание и сочувствие у Ленина, полагавшего личным врагом
«всякого Боженьку», — но не забудем, что Ленин обожал Гегеля, а Гегель
начал с работ о христианстве; призывая к воинствующему атеизму, Ленин
в уже упоминавшемся философском завещании брезгливо отзывался о плоских
статьях, в которых доказывалось, что Христа не было. Выпадов же против
поповщины у Ленина и Блока хватало, и блоковские слова про попов, сказанные
в «Интеллигенции и революции», пожалуй, еще и похлеще ленинских. «Сто
лет ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой...» Где он, интересно,
увидел попов, торговавших водкой?
Ненависть же к «православной Руси», той самой кондовой, избяной и толстозадой,
была Ленину и Блоку присуща в равной степени; наверняка найдется немало
охотников объяснить это иудейской четвертинкой Ленина (любопытно, что
и Блоку — «по папе» — шили ровно то же самое), но слишком ясно, что голосом
крови ничего не объяснишь. Мало ли было этнических русаков с такими же
интенциями. Впрочем, конечно, мало: до такой степени ненавидеть государство
со всеми его установлениями, право со всеми его хитросплетениями, бюрократию
со всеми ее пыльными папками никто, кроме Ленина и Блока, не умел. Тут
оба признавали только полное разрушение, до основанья, без всякого «а
затем». Эта ненависть и заставила Клюева, благоговейно относившегося к
обоим, написать: «Есть в Ленине керженский дух, игуменский окрик в декретах...»
Так оно и было. И не зря у Маяковского и Есенина — двух «младших» — двумя
главными героями революционных поэм стали Ленин и Блок: Блок так же необходим
в «Хорошо», как и в «Анне Снегиной».
И я с ним, бродя по Галерной,
Смеялся до боли в живот
Над тем, как, хозяину верный,
Взбесился затравленный «скот».
Это Есенин о Блоке 1917 года — том самом, которого Маяковский видел на
тех же улицах, у тех же костров, в той же шинели.
К восьмидесятилетию Толстого Ленин и Блок написали по статье. Статьи непохожие,
но главный пафос их един. Оба противопоставляют Толстого современной России
— царской, победоносцевской; оба эту Россию люто ненавидят, Блок прямо
говорит о взгляде упыря, под которым живет вся страна. В сущности, Ленину
близка в Толстом та же безоглядная решительность в «срывании всех и всяческих
масок», назывании вещей своими именами, договаривании до конца, — и ту
же солнечную всесжигающую ясность благословляет Блок в статье «Солнце
над Россией». Оба ненавидели условности, и это вполне в духе погибающих
классов. И, мнится, на могиле у каждого могли бы быть начертаны страшные
блоковские слова «Слопала-таки поганая, гугнявая, родимая матушка Россия,
как чушка своего поросенка». Кстати, если бы у Ленина была могила, они
были бы с Блоком соседями. Ленин завещал, чтобы его похоронили рядом с
матерью, на Волковом кладбище. Там же, неподалеку, могила Блока, чей прах
перенесли со Смоленского.
Некоторые полагают, что большевизм — концентрированное выражение всего
русского. Но задумывался он как безоговорочное его отрицание, вот о чем
хорошо бы помнить. Коммунизм тоже оказался слопан, как поросенок. Россия
все слопает. Хорошо это или плохо — каждый решает для себя.
Это, кстати, к вопросу о том, почему сегодня нет ни Ленина, ни Блока.
Ни один из оставшихся классов до сих пор не дошел до той степени вырождения,
при которой появляется настоящий и бескомпромиссный могильщик. Все живехоньки
— и интеллигенция, и средний класс, и партбюрократы. Только переоделись.
Всякая революция, всякая великая поэзия начинается с полного и окончательного
омерзения к себе и окружающему — но омерзение такого масштаба, блоковско-ленинское,
небывалое, случается даже реже, чем раз в столетие. Это удел последних
из рода, признак вырождения, деградации — и последнего титанического всплеска.
Но род — живехонек.
Без вырождения и полного отрицания никогда не начнется ничто новое, но
без этого нового так уютно в бесконечной теплой гнильце.
Ей ничто пока не угрожает. К счастью или к сожалению — каждый опять-таки
решает сам.
"Русская жизнь"
Web space provided by Valuehost
|