УХОДЯЩАЯ НАТУРА

12-07-2007

Вот и все, смежили веки гении. И когда померкли небеса, Словно в опустевшем помещении, Стали слышны наши голоса.

Давид Самойлов сказал это о поэтах. То же самое можно сказать о мемуаристах.

levasovВ безбрежном море литературы, сформировавшей мироощущение даже тех, кто никогда литературой не увлекался, мемуары (нон-фикшен), занимают особое место. Кто сейчас вспоминает "Падение Берлина" или "Оттепель" Эренбурга? А "Люди, годы, жизнь" перечитывают. Где катаевский Гаврик, эдакий сорванец, доросший до секретаря обкома? Нет его. А "Святой колодец", "Трава забвения" и "Алмазный мой венец" есть. Даже "Один день Ивана Денисовича", в свое время ставший событием не литературным, а общественно-политическим, понемногу уходит в тень "Архипелага ГУЛАГа" и солженицынских мемуаров "Бодался теленок с дубом" и "Угодило зернышко меж двух жерновов".

Великие о великих – интересно? Да, очень. Великие о себе? Тоже. Невеликие о великих? И это интересно. А невеликие о невеликих - это как? Никак? Не спешите пожимать плечами. В сегодняшнем литературном потоке "Жизнь незамечательных людей" занимает все большее место. Это понятно, "смежили веки гении", "стали слышны наши голоса".

Послушаем?

В сетевом литературно-философском журнале "Топос" печатается "Лауреат" драматурга Наума Брода. Это не совсем мемуары, но сочинение, к этому жанру тяготеющее. Герой-рассказчик Наум Брод готовится к своему 65-летию и повествует о своих близких, знакомых, но главное – о себе. В советские времена я плотно занимался театром, даже выпускал газету, информационный бюллетень "Театральный курьер России", но о драматурге Науме Броде никогда не слышал. То, что я не слышал, это бы ладно. Но о нем, как явствует из текста, не слышал почти никто, и уязвленность своей безвестностью составляет главный нерв повествования. Оно как бы ироничное, но ирония не очень-то убеждает:

"С чего-то я давно вбил себе в голову, что мои успехи должны вызывать ликование у моих друзей и знакомых. Это, считал я, должно придавать значимости им самим. Борис, кстати, говорил мне, что хвастал своим соседям по поселку, какая фигура приезжает к ним из Москвы. Поэтому в первые встречи я продолжал играть роль успешного драматурга. Вообще-то приятное состояние…"

Чтение "Лауреата" даже доставляет удовольствие – примерно такое же, как расчесывание лишая: и сладостно, и противно. Чего греха таить, все мы достойны большего. Но об этом стараемся помалкивать. Наум Брод не скрывает влюбленности в себя. До чего умилительно внимателен он ко всем мелочам своей замечательной жизни. Даже как в туалет ходит и какие при этом испытывает ощущения – и того не пропустит. Мне вспомнились мемуары Анны Григорьевны Достоевской. Такие же подробные. Как ее муж пил кофе, покачивая ногой. Как в туалет ходил – об этом, правда, нет. А в остальном один к одному. Разница в том, что Анна Григорьевна пишет о муже, а муж у неё Достоевский. Наум же Брод пишет о себе, а он не Достоевский. Но жизнь его все равно замечательная. Чем? Ничем. Этим и замечательная.

Когда-то давно я прочитал (кажется, в "Этой странной жизни" Гранина), что если каждый день писать всего по одной странице, то через год получится 365 страниц – 15 листов. Неслабо? А если не по одной, а по две? Или даже по три? Это меня воодушевило. Каждый вечер я усаживал себя за машинку и не вставал, пока не отбарабаню три страницы. О чем? Обо всем, от погоды и политики до мелких домашних дел. Через год передо мной лежала увесистая папка в тысячу страниц. На папке стояло: 1978 год. Не без волнения начал читать все с начала. И чем дальше читал, тем в большее уныние приходил. Господи, на что потрачен целый год жизни?! На сущую чепуху, на мелкие дела, занимавшие массу времени и не приводившие ни к чему, на пустопорожние разговоры о политике, которая никакой политикой не была, а была словоблудием с обратным знаком (по отношению к словоблудию официозному).

Вам кажется, что вы жили по-другому? Это вам только кажется.

Больше я эту папку не открывал. И вспомнил о ней, когда читал объемистую книгу воспоминаний Бориса Леонова, выпущенную издательством "Олимп" тиражом в тысячу экземпляров. Начинается она кокетливо:

"За окном темная ночь. Мои все спят. Передо мной белый лист бумаги. И мучает меня одна мысль: как же все-таки начать книжку о себе? Таком, в котором живет вс
е, что прожито, изведано, пройдено за годы пути земного бытия.

Как же? С чего?

Поднимаю глаза и неожиданно в рамке окна вижу лицо белобрысого, ушастого мальчишки с конопушками на курносом носу. Он внимательно глядит на меня.

- Ты кто? – спрашиваю.

- Я – детство твое…"

Кто такой Борис Леонов? В издательской аннотации сказано: "Доктор филологических наук, известный критик, преподаватель Литературного института им. А.М.Горького Борис Леонов уже не один десяток лет активно участвует в литературном процессе". Я тоже не первый год участвую в этом самом процессе и знаю, что Леонов одно время был заместителем главного редактора "Огонька" Софронова, а как известный критик известен тем, что в начале 70-х годов примкнул на десятых ролях к "новым славянофилам" во главе с М.Лобановым, которые кучковались вокруг журнала "Молодая гвардия". Они попытались устроить маленький путч, переориентировать литературу на "землю" (в противовес "асфальту" с идеологически сомнительным Трифоновым). Но немного поторопились, в ЦК их поправили: главного редактора "Молодой гвардии" Никонова перебросили на "Вокруг света", где он потихоньку спился, а окороченные критики огородами перебрались в "Наш современник".

Собственно, я потому и взялся читать Леонова. Было интересно свидетельство человека, непосредственного участника этих событий, хоть и не на первых ролях. Но ничего такого в книге не обнаружилось. Вообще ничего не обнаружилось. Растянутая на тридцать листов автобиография с философскими обобщениями такого рода:

"В пятидесятые ребята мечтали о профессиях мирного труда, с охотой шли в ремесленные и фабрично-заводские училища… А о чем мечтают нынешние девочки и мальчики? Как стать миллионером, фотомоделью? А то рвутся в "звезды", в "народные артисты". А кому же добывать материальные блага, за счет которых и существуют в конечном итоге все эти "звезды", вся эта "попса"?!"

А в самом деле, кому? Кому?! О времена, о нравы!

Теперь понятно, почему я читал воспоминания Леонова с таким же чувством, как и мою папку? Господи, на что потрачена жизнь!

Я ничего не имею против Бориса Леонова. Он жил, как умел, и то, что "белобрысый, ушастый мальчишка с конопушками на курносом носу" стал доктором филологических наук и преподавателем Литературного института достойно уважения. Но почему он решил, что его жизнь заслуживает того, чтобы поведать о ней даже одной тысяче читателей?

А вот название у книги хорошее, точное: "Прошлое, которого не было, или Записки человека без будущего".

Руслан Киреев, заведующий отделом прозы журнала "Новый мир", гораздо более активный участник литературного процесса, чем Борис Леонов. Свои воспоминания, которые он печатает в журнале "Знамя" (начиная с №3 за этот год), он назвал "Пятьдесят лет в раю". Понимая под раем свое бытование в литературе, а началом отсчета считая поступление в Литинститут. Ну, не знаю. Я помню, как его мурыжили с первыми повестями про Светополь (Симферополь). Если это называется раем, то что же такое ад?

После института он работал в "Крокодиле", но писал крупноформатную прозу с упорством, с каким маломощный грузовик пытается одолеть крутой глинистый косогор. И в конце концов одолел. Его первые книги напоминали мне буровую скважину, из которой идет мутная вода. Но настойчивость окупилась, однажды в воде появилась нефть, а потом скважина дала мощный фонтан. Это был роман "Предварительная тетрадь". Мне казалось, что прототипом главного героя стал поэт Николай Рубцов, которого мы хорошо знали по Литинституту, но Руслан почему-то этого не подтвердил. Дружить мы не дружили, но иногда пересекались. Однажды он позвонил и взволнованно сообщил, что закончил пьесу и хотел бы ее показать. Мне ли не знать, как чувствует себя автор, только что поставивший в сочинении слово "Конец"! Гениально или говно? Говно или гениально? Неужели гениально? Неужели говно? Ну, приезжай, говорю, почитаем.

Как воспитанный человек, Руслан приехал с тортом. Торт оставили на кухне, взялись за пьесу. Не помню, о чем в ней шла речь, но помню, что пьесы не было. Как таковой. В принципе. Проза, расписанная по ролям, но никакая не пьеса. Руслан пытался спорить, но сдался под напором моей драматургической эрудиции. Проговорили часа четыре. Потом он рванул на последнюю электричку. Торт остался на кухне.

Больше пьес он не писал никогда. Чем избавил себя от тьмы унижений, которые ожидают драматурга на пу
ти к славе. Чаще всего иллюзорной, примерно как у Наума Брода. За одно это, как я до сих пор считаю, он должен быть мне благодарен.

Лет через двадцать я принес Руслану в "Новый мир" роман "Журналюга", не сомневаясь, что журнал за него ухватится. Меня беспокоило только одно: не выйдет ли книга раньше журнальной публикации. В разговоре напомнил про торт. Про торт он забыл, а вот что я раздолбал его пьесу, очень хорошо помнил. Это стало ясно недели через две, когда на мой вопрос о романе он скучающе протянул:

- Ну что ты! Такое мы не печатаем.

Я поинтересовался:

- А какое вы печатаете?

- Ну, Солженицына.

- Если Солженицына, тогда да…

Сквитались. Я, конечно, на него обиделся – не столько за отказ печатать роман, сколько за его тон. Но за воспоминания "Пятьдесят лет в раю" принялся с полным доверием, с открытым сердцем. Все-таки жили в одно время, в одном и том же раю, хотя оценивали его по-разному. Не могло не пахнуть прошлым.

И что же? История публикации первой заметки в какой-то из крымских газет. История создания первого рассказа. Подробный рассказ о бабушке или тетушке, ставшей прообразом героини повести. Какой повести, не сказано. Читатель сам должен знать? Руслан, миленький, ты за кого себя принимаешь? За Шекспира? А меня, читателя, за шекспироведа? Ты не Шекспир, а я не шекспировед. Я обыкновенный доброжелательный читатель твоей прозы, но, если честно сказать, даже не очень хорошо помню, о чем идет речь в твоем лучшем, на мой взгляд, романе "Предварительная тетрадь". Помню лишь, что герой похож на Колю Рубцова, но не Коля Рубцов.

Эта гладенькая проза – это ты? Эти подробности личной жизни, отредактированные до полной бесполости, как красотки в "Плейбое", - ты? Как И.Грекова написала тебе письмо про твой рассказ или как зам. Твардовского Сац одобрил другой твой рассказ – это и все, что ты можешь рассказать о времени, в котором мы параллельными курсами существовали? Понимая, что этого маловато будет, ты перемежаешь воспоминания о себе вставками "Крупным планом". В "крупном плане" – Борис Балтер, Михаил Светлов, Николай Рубцов, И.Грекова, Михаил Рощин, Солженицын. Но что ты о них рассказал такого, о чем мы до тебя не знали? Да ничего. " Успех рощинских пьес был исключителен". Да что ты говоришь? Кто бы мог подумать! Единственное, что я узнал из твоего рассказа – то, что И.Грекову звали Елена Сергеевна.

Нет, не крепкий прозаик Руслан Киреев пишет безразмерные мемуары "Пятьдесят лет в раю". А кто? Чуть было не сказал – драматург Наум Брод. Нет, не скажу, он все же цепляет своей откровенностью. Вот кто – преподаватель Литинститута Борис Леонов. Пограмотнее, конечно, помастеровитей, но в сути своей такой же уныло-занудный.

И снова я спрашиваю себя: зачем такое не писать, а печатать? Зачем выносить на всеобщее обозрение себя, напомаженного и благообразного, как покойник?

Однажды мы, писательская группа туристов, ждали в аэропорту Франкфурта-на-Майне, когда объявят регистрацию на рейс до Москвы. Шла посадка на Нью-Йорк. Какие-то иностранные люди уплывали по эскалатору вниз. Вдруг дама из нашей группы в ужасе закричала:

- Смотрите-смотрите! Это Левашов! Куда он?!

И верно: на эскалатор ступил человек, так похожий на меня, что я чуть было не поверил, что это я: с такой же прической, в таком же кожаном пиджаке, с таким же кейсом, с такой же газетой под мышкой.

- Он в Нью-Йорк! – заходилась дама. – Остановите его! Что же вы стоите? Остановите!

В группе заволновались. Год был 84-й или 85-й. Времена вегетарианские, но все же невозвращение писателя грозило руководителю группы крупными неприятностями, а рядовым членам мелкими. Между тем "Левашов" спокойно себе скрылся из виду.

- Успокойтесь, - сказал я даме. – Это не я. Я вот он, тут.

- Да? И верно! – обрадовалась она. – Как вы нас напугали!

Посмеялись, несколько нервно. А мне подумалось: а если бы это был действительно я? Как бы сложилась моя судьба там, в Нью-Йорке? У меня никогда и мысли не возникало свалить за бугор. Слишком многое привязывало меня к России: жена, дети, старики, как они без меня? Это было что-то вроде игры, попытка прожить чужую жизнь. Такую возможность дает литература.

О том давнем курьезе я вспомнил, когда читал книгу Надежды Кожевниковой "Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие". Если бы я не знал Надежду по "Лебедю" и Гусь-буке, вряд ли стал бы эту к
нигу читать. Зачем? У Пастернака мне хватает стихов. Мравинский для меня человек во фраке за дирижерским пультом, а больше – просто фамилия на пластинке. Ефремова знаю по его спектаклям. Нет, не стал бы.

Некоторую пикантность ситуации придавало то, что Надежда дочь Вадима Кожевникова, литературного генерала, многолетнего главного редактора журнала "Знамя". Я никогда его не видел, хотя в "Знамени" при нем печатались моя повесть и большой очерк. Как-то нас, черную кость, дальше кабинета зав. отдела не пускали. Это предопределило мое первоначальное предубеждение к ней, этакую классовую неприязнь. Приятно было убедиться, что предубеждение ни на чем не основано. Убедила книга.

"Незавещанное наследство" – бесспорно мемуары, нон-фикшен. Хоть и не выстроенные по хронологии, не объединенные никаким сюжетным ходом, только личностью автора. Название – обманка. Про Пастернака короткая новеллка о том, как у его вдовы покупали рояль, Ефремов фигурирует в качестве мужа сестры, а Мравинский упомянут лишь в связи с записками его вдовы. Основа сюжета – я, моя семья, судьба. Формально – то же, что у Леонова и Киреева. То же, да не то. У книги Кожевниковой есть качество, которого катастрофически не хватает упомянутым авторам – обезоруживающая искренность.

Надежда Кожевникова

Надежда Кожевникова вводит нас в мир своей семьи, в мир своей души даже с некоторой бесстыдностью, потому что писательским чутьем угадывает, что только так можно тронуть читателя, заставить его сопереживать. А семья сложная, неуютная (при взгляде со стороны). Волевая красавица-мать. Замкнутый в своих делах отец, беззаветно влюбленный в жену. Непростые отношения с сестрами. Своенравная девочка, задыхающаяся от нехватки любви. (Опять же при взгляде со стороны.) И быт, не очень-то похожий на ту роскошь, в которой, как представлялось, жила советская номенклатура.

Мне как-то пришлось побывать у очень крупного чиновника (покрупнее главного редактора "Знамени") на его госдаче в Архангельском. Меня поразила не то чтобы казенность, но какая-то необжитость жилья, его словно бы временность. А оно и было временным. Стоило хозяину потерять должность или, не дай Бог, помереть, уже на следующий день являлся комендант и приказывал освободить помещение. Как это бывало не раз в писательском Переделкино, где вдову Пастернака едва не выселили из литфондовской дачи. (Новелла "Рояль из дома Пастернака").

Не удивительно стремление героини книги вырваться из номенклатурного быта, по-своему выстроить свою судьбу. Стремление, не очевидное для самой Кожевниковой, но отчетливо видное со стороны. И она осуществляет этот внутренний план с редкостным упорством. Через Женеву, где ее муж работает в Международном Красном Кресте на правах крепостного, отпущенного на оброк, через разоренную Москву 92-го года, до Колорадо, чем сердце успокоится.

Гоголь сказал: правда возвышает слово. У автора "Незавещанного наследства" цепкий взгляд и точное, без завитушек, перо. Слово для нее служит средством сказать то, что она сказать хочет. И только. Но, как это часто бывает, она говорит больше, чем хочет. В новелле (или главке?) "Собаки советских классиков" есть такой эпизод:

"Мы с отцом шли по нашей улице Лермонтова, Джинка в то время был щенком, и у дачи Лавренева вдруг выскочил лютый зверюга, черный с подпалинами, вцепился в Джинку… Папа обычно прогуливался с палкой-дубиной… Эту дубину я выхватила из папиных рук и обрушила лавреневскому псу на темя. Тот взвыл и бросился на меня. Тут писатель Кожевников, не долго думая, выхватил из кармана куртки финку и всадил в бок уложившей меня на спину собаке…"

Писатель Кожевников, который прогуливается по дачному Переделкино с финкой в кармане, - это впечатляет. Таких мелочей в книге много, они-то и создают ощущение достоверности.

Совершенно очаровательна, одновременно откровенна и целомудренна новелла "Невеста". В новелле "Белая лошадь" хорош зам. Софронова Долгополов и сама юная Кожевникова, начинающая нахальная журналюшка, тоже хороша. В "Киммерии"…

Нет, не буду перечислять. О книге не рассказывают, книгу читают. В ней Надежда крупнее, значительнее себя – той, какую мы знаем по "Лебедю" и Гусь-буке. И, пожалуй, умнее. Особенно когда она не говорит о политике.

Что особенно приятно и немного даже странно: в книге напрочь отсутствует любование собственными литературными успехами. А они были.

Комментарии

Добавить изображение