ЗВЕЗДА

15-06-2008

Нас познакомили. Он назвался – Сергей – и посмотрел так, будто не дополнить мысленно его имя всем известной фамилией было бы ну просто невероятно. Я назвалась так же по имени, но потому как он осклабился, поняла, что моя-то фамилия ему известна, и эта фамилия ему не нравится, соответственно, и я тоже.

Надежда КожевниковаМы встретились в редакции журнала, располагающейся на Тверском бульваре, в эпицентре интересов, амбиций как молодых, так и маститых литераторов.

Я туда захаживала по другой надобности: в этом журнале мои тексты никогда бы не опубликовали. Точно знала – никогда. По причине очень простой: главным редактором там был мой отец.

Особнячок-флигель разделялся скрипучей лестницей на два этажа в некоторой степени и символически. На первом отделы прозы, поэзии, публицистики, на втором секретариат, кабинеты замов и главного, то есть вершителей писательских судеб. На первом этаже я, как правило, и застревала, где поили чаем, иной раз винцом. Разговоры велись, для меня занимательные, вольные, если только секретарь редакции, Фаня Абрамовна, не появлялась, величественно-неприступная, произнеся властно: Надя, можешь подняться, Вадим Михайлович в курсе, что ты здесь.

Но в тот раз меня не позвали: занят, значит. Без особого разочарования – моя литературная судьба, повторюсь, здесь, в особнячке на Тверском не решалась – вышла и с удовольствием дыша московским апрелем двинулась к улице Горького.

На перекрёстке меня нагнал тот самый Сергей. Всмотрелась: наголо бритый, крупная голова насажена на широкие плечи, рослый, а физиономия бандитская. Видимо, задираясь со мной в редакции, не удовлетворился моей довольно-таки вялой реакцией – я действительно огрызалась с ленцой, успев привыкнуть к подобным наскокам, – и решил продолжить. Вот в таком роде: такие, как ваш отец, не дают мне прорваться, не пущают, гноят в безвестности, так как я представляю для них опасность, я ведь звезда, восходящая, яркая звезда на литературном небосклоне...

Наглецов навидалась достаточно, но с таким откровенным самомнением, пожалуй, еще не встречала. Сказала: ну-ну, звезда, покажись, не дашь ли автограф, а то ведь потом к тебе, всенародно прославленному, не подступишься.

Первая обратилась к нему на «ты», что он воспринял с готовностью. Слышу: вот там сквер, сядем на лавочку, я тебе кое-что покажу.

«Кое-что» оказалось рукописью, отпечатанной бледно, расплывчато.

«Эрика» брала отчётливо три копии, мне он сунул, достав из рюкзака, четвертую-пятую.

Вот чем набит был рюкзак «восходящей звезды»: товаром, что он как коробейник носил из редакции в редакцию.

Спросила: сейчас к чтению приступить, ведь гениально, да, не оторваться? Он, вдруг смущенно: нет, потом, мне твоё мнение интересно, правда.

Правда то, что любое мнение, хоть чьё, в нём вызывало жгучий, лихорадочный интерес. Попалась я, попалась бы другая – без разницы.

Но рукопись весом не устрашала: прикинула, листов, верно пять. Ладно, смирилась, давай, прочту. Он, с восторгом: бери, – и без паузы – а ты портвейн пьешь, из горлА, если да, то жди здесь, я сбегаю мигом.

Признаться, что портвейн не пью, из горлА тем более, не осмелилась. В нём напор лютый клокотал, одновременно с какой-то трогательной щенячьей ранимостью, на меня действующей безотказно. Он точно определил свою жертву. Выпили чудовищное пойло. И тут он мне: давай на спор, можешь пройти босиком по Горького и Тверскому? Я, подавленная его бешеной энергий, согласилась. Босая, тщательно обходя окурки, шлёпаю, и вдруг вижу знакомые замшевые ботинки. Доходит чьи – и в ужасе замираю. Отец: Надя, что это с тобой? Блею: папа, да вот поспорили, что пройду босиком, это Сергей, познакомься, прозаик, талантливый...

С чего-то ляпнула, что талантливый, для самой себя неожиданно.

Вроде как в оправдание: босиком с талантливым можно, с бездарным – нельзя.

Отец молча сел в черную «волгу» и отбыл. Какай же паршивец этот Сергей, подставил меня.

Хотя машинописную, бледную до неразличимости о рукопись прочла в тот же вечер. Ни тематика, ни стиль отклика родственного во мне не вызвали. Слог рубленный, мелодика, ритм во фразах отсутствовали, персонажи все из помойного дна, бомжи, алкаши, ни интереса, ни сочувствия не пробуждали.

Ясно, конечно, почему ему всюду отказывают: сплошная чернуха.

Но когда ему позвонила, по голосу, вдруг осипшему
, поняла как важно ему моё, да и любое поощрение, и, дрогнув, сказала совсем не то, что собиралась: считаю, тебе надо биться, и ты пробьешься, вот увидишь, верь в себя, не сдавайся.

Сделать человека пусть даже на миг счастливым – соблазн иной раз неодолимый. Внушая, что он пробьётся, получит признание, известность, и сама уверовала в его успех. Неважно когда, но будет. Это не значит, что у меня изменилось отношение к им написанному. Но текст – это текст, куда важнее человек. Не всегда, но с Серёгой вот так получилось.

Его страсть к литературной известности, читательскому признанию намного превосходила мои в той же сфере амбиции. Меня печатали, книжку к той поре издали, но и помимо существовали интересы, увлечения, и я не собиралась ими поступаться. Фанатизм ради достижения какой-либо цели во мне отсутствовал. А для Серёги цель поставленная заслоняла всё.

Жил неуютно, одиноко, безбытно, безлюбо. Ко мне его привязанность мотивировалась только одним: поддержкой, верой в его призвание, что я в себе, если честно, с некоторой экзальтацией нагнетала.

Писал он медленно, надсадно мучительно, и это во мне вызывало как бы угрызения. Рядом с ним чувствовала себя незаслуженно везучей, избалованной успешностью, популярностью, как говорится, у широкой аудитории, читающей, ну скажем, журнал « Юность». Но не обольщалась ни по поводу «Юности», ни своих литературных способностей. Если они и присутствовали, то выявлялись в тот период на весьма среднем уровне. Чутьё подсказывало: нет, не найдено собственное Я. Схожа со многими: вот почему «проходима», востребована, и издателями, и читателями. В отношении самой себя была, как теперь сознаю, не по возрасту трезва. По правде если, и теперь осталась.

Впрочем, такая трезвость никаких комплексов не порождала.

С самоуничижением не имела ничего общего. Мне нравилось многое, многие, я многим нравилась, и жизнь, просто жизнь, да еще в молодые годы поглощала больше времени, эмоций, чем сидение иступлённое за пишущей машинкой. Успевала и то, и то, но жертвовать чем-то ради чего-то, с какой стати? Приход гостей в наш дом возбуждал не меньше, чем очередная публикация. Хотела и умела радоваться. Серёга, наоборот, хотел и умел страдать.

Мы с ним оказались полюсами во всём, во вкусах, во взглядах, в окружении. Когда к своим приятелям приводил, меня там встречали в штыки.

Фря, вертихвостка, да к тому же номенклатурная дочка. А у меня свойство: при враждебности открыто выказываемой – дразнить, задираться, оскаливаясь.

Серёга пытался меня увещевать: Надя, зачем, ты ведь не такая, неужели тебе приятно против себя людей восстанавливать? Да, приятно, да азартно: не любят – хочу, чтобы возненавидели. Постараюсь.

Хорошо, дружественно, естественно нам с ним бывало только наедине, без свидетелей. Показное приблатнённое хамство, преувеличенная хвастливость, дерзость, с расчётом на эпатаж, что он наработал как защитную маскировку, в наших отношениях изжились за ненадобностью. И обнажилось другое, что он стыдливо скрывал: ранимость, сыновняя преданность матери, переводчице англоязычных авторов- атмосфера родительского дома, характерная для советской интеллигенции, где нужда, унижения сочетались с гордыней, питаемой брезгливостью к власти и сосредоточенностью исключительно на высоком, духовном. Без иронии свидетельствую. Так БЫЛО. В обществе в ту эпоху возник и ширился водораздел между этими и теми. Я по рождению принадлежала к ТЕМ, Серёга к ЭТИМ. Как мы сблизились – загадка. Но если люди сдружились, классовые, идеологические противоречия не преграда. Существеннее что-то еще.

Приезжая к Серёге черте куда, в хрущёбу, поначалу дивилась, как этот бродяга-босяк вкусно готовит. И то именно, что я любила: винегрет, селёдку, картошку с укропом. Про литературу, пока алчно ела, не беседовали, как и в его приезды к нам. Танцевали под записи Джо Дассена, он менял партнёрш, то со мной, то с моей четырехлетней дочкой. Про мужа моего отозвался: качественный у тебя мужик, даже не ожидал. Усмехнулась: я тоже не ожидала.

А в редакциях ему продолжали отказывать, о чём он меня немедленно оповещал. Я довольно слабая утешительница при неудачах и своих, и близких, но с ним держалась стойко: не сдавайся, борись.

Его первую повесть долго в толстых журналах мусоленную наконец взял «Новый мир». Правда, совсем уже не тот, что при Твардовском, но по инерции уважаемый и широко читаемый. Серёге, как водится, предложили кое-что исправит
ь, что-то сократить, он советовался стоит ли упираться, я, имея опыт в общении с новомирским руководством, они мои повести печатали, делилась сведениями с кем в дискуссии вступать возможно, а с кем бессмысленно.

На этом мы с Серёгой расстались. Наша семья уехала в Женеву в длительную, как это называлась, командировку, и мы там прожили девять лет.

Советская колония в Женеве, состоящая из дипломатов и сотрудников международных организаций, зачитывалась новомирской публикацией Серёгиной повести с буйным восторгом. Грянула гласность: изголодавшись по ПРАВДЕ в любой сфере, в любом обличье, глоталось с благодарностью всё, что приоткрывало завесу лжи, столь долго, грубо, оскорбительно навязываемой обществу. Ценилось не столько КАК, сколько ЧТО. И тут Серёга встрял в обойму вовремя и к месту.

Его фамилия прогремела, оказалась у всех на слуху, то есть долгожданная, взлелеянная мечта сбылась. А вот со мной произошли неожиданные метаморфозы. На вопрос – ты прочла? – отвечала скучно: ну да... Мне, возмущенно: неужели не понравилось такая смелость новизна?!

Но охоты не возникало объяснять, что этот текст я читала давным-давно, сопричастна в некоторой степени к его обнародованию, потому ажиотажа, сенсационности не разделяю. Хотя не только поэтому. Наступила пора самой себе признаться, что Серёгино творчество оставляет меня равнодушной, как и разоблачительных пафос в целом, в публицистике оправданный, но если в литературном произведении всё только на пафосе и держится, неважно, сугубо положительном или сугубо отрицательном, это не литература, нет.

Как-то в один из моих наездов из Женевы в Москву мы с Серёгой столкнулись в ВААПе, агентстве по авторским правам, у меня перевели в соцстранах пару книжек, заплатили мелочь, а у Сереги, судя по тому как его там обхаживали, прорыв случился и в западных издательствах. Но он так обрадовался нашей встречи, так ему было важно, что я свидетель наглядных его побед, без тени хвастовства, искренне, что я тоже растрогалась. Как в человеке в нём не ошиблась, что важнее, пожалуй, чего-то еще.

Когда мы вернулись в девяностом из Женевы, Анатолий Наумович Рыбаков пригласил меня с мужем на банкет по случаю своего восьмидесятилетия.

Другие настали времена, другие нравы. На этом празднике мы чужие, слишком долго отсутствовали в стране. И вдруг налетает, обнимает Серёга. В пёстро-клетчатом пиджаке, физиономия лоснится радушием и ликованием. Озабочен, что мы на закуску, выпивку, халявную – платит-то за банкет Рыбаков – не накидываемся: стесняемся? Нет, не стесняемся. Другое. Отстранённость, дистанцированность что ли от манер, обычаев, принятых здесь, но за годы, прожитые там, воспринимающихся несколько дикарскими.

Серёга знакомил нас со своими друзьями-соратниками, тоже таким же пёстро-клетчатыми, до ряби, и так же сияющими победным ликованием: вот Надя, она в меня верила и тогда! А мне было неловко. Нисколько не осуждала, но то, что для них внове, я-то навидалась, насытилась, и предчувствовала инстинктивно, еще неосознанно: недолго их праздник будет длиться, ничей не длился и не будет. Такая страна.

Жаль, но предчувствия мои оправдались. Серёгина слава, вспыхнувшая на волне гласности, угасла. Он не стал писать хуже – так же, что уже плохо. Вылез-то на тематике, что цензура не пропускала, тут советская власть способствовала ажиотажу аудитории: нельзя – значит, дайте! Дали, интерес утолён. И что потом?

Читатель пресытился, литература утратила значение главного источника правды, телевидение, интернет отодвинули её в ту нишу, где ей, собственно, и надлежит быть: в словесность, французами определяемая как красота, изящество, стильность, что большинству совсем необязательно должно быть доступно, потребно. И литература совсем не ристалище для идеологических противников. Литература – роскошь, лакомство, а не похлёбка, сготовленная для толп голодных. А писатель – не трибун, а, напротив, нуждающийся в одиночестве человек.

Реальность, в которой и литературе, и писателям указали соответствующее место, убила многих, в их числе и Серёгу. Выяснилось, что писать можно и нужно в основном для себя, испытывая муки и блаженство иного рода, к протесту инакомыслящих не имеющих отношения.

С Серёгой мы потерялись в новом шквале перемен. Но я всё же надеюсь, что как он мне был полезен в своём страстном отношении к профессии литератора, так и я ему чем-то тоже. Жизнь, только жизнь, главная ценность. Упоение жизнью даёт заряд для творчества. Жизнь первостепенна, а не наоборот.

Комментарии

Добавить изображение