"САТАНИНСКОЕ ЧИСЛО БРЕЖНЕВА", ИНОПЛАНЕТЯНЕ И КГВ

11-01-2009

За рубеж съездили тогда уже все, кажется, кому не лень. Меня тоже потянуло. Не на Запад, правда, как других, а на Восток в Индию, скажем. Или — Японию.

Потом уже, много лет спустя, когда жил я в самой восточной части страны — на Дальнем Востоке (в двух шагах от Японии), попросился я, закончив одну важную работу для очень важного заказчика, взять меня, вместо оплаты, с собой в рейс. Куда-нибудь. Ну, хоть рядышком в Японию. Молодой красивый капитан в красивом морском кителе только рассмеялся в ответ:

— И кем же тебя взять?..

Не уловив подвоха, я простодушно предложил:

— Ну, художником, например.

Капитан снова рассмеялся:

— Кэй-Джи-Би!..

И, убедившись, что перед ним полный салага, снисходительно пояснил:

— Когда японцы просматривают у меня на границе список команды и видят там сверхштатного, они говорят: «Кэй-Джи-Би!» — понял?

Не пропустят.

Понял — что ж тут не понять. В Японию, выходит, тоже не попаду...

А лет за пять до того провалилась и моя попытка побывать в Индии. И тоже — «Кэй-Джи-Би»).

Как-то (хотел сказать «в один прекрасный», нет) в самый обычный рабочий день раздался в нашей мастерской самый обычный телефонный звонок:

— Это товарищ Губиш? — вежливо осведомились в трубке.

— Да, я.

— Генрих Владимирович?

— Генрих Владимирович.

Небольшая пауза.

— С вами говорят из Комитета Государственной Безопасности.

Не могли бы вы подойти к нам в удобное для вас время?

Ясно: запоздалый розыгрыш (все отшутились ещё позавчера, первого апреля). Но я поддержал игру:

— Да, конечно — хоть сейчас.

— Отлично. Подходите с паспортом к нашей проходной: там будет лежать ваш пропуск. Знаете, где наша проходная?

Я знал, где «их проходная» — каждый раз проходил мимо, направляясь в наш главный корпус.

Отчего не прогуляться, раз представился случай: доложился в мастерской, что вызывает начальство, и отправился на прогулку по книжным магазинам (в направлении центра всё же).

Когда проходил мимо знакомой проходной, заколебался зайти, не зайти? А-а — загляну уж, раз мимо иду.

Заглянул, поинтересовался: нет ничего, конечно.

— Пока нет, — ответили многозначительно.

Ясно. Кто ж, интересно, подшутил?

Прямо «к начальству» не пошёл — заглянул ещё неподалеку в букинистический. Что-то дёрнуло на обратном пути зайти на проходную ещё раз.

— Генрих Владимирович? — переспросили за окошечком, вот, распишитесь ...

Тут только проскользнул между лопатками неприятный холодок. Вот так оборот! — я держал в руках проштампованный бланк, на котором рядом с названием грозного учреждения красовалась (совершенно неуместно, по-моему) — собственная моя фамилия.

— Знаете, где это? — участливо поинтересовались в окошечке, при выходе направо до проспекта, а там ещё раз направо ...

Кто ж не знает этот зловещий парадный подъезд с его грозно выдвинутым портиком?

Тысячи людей шмыгают по проспекту, и ни разу не видел я, чтобы кто-то сворачивал к этому входу (стараются, кажется, и не смотреть в ту сторону). Поражала всегда пустота перед крыльцом: оно было в углублении, и площадка эта рядом с переполненным, как муравейник, проспектом выглядела неестественно пустынной. Кажется, люди даже ускоряли шаг, проходя мимо.

И вот теперь я один отделяюсь от плотного потока пешеходов и (прямо спиной чувствую напряжённо-опасливые взгляды прохожих) направляюсь к тому самому крыльцу.

По дороге пролистываю на всякий случай в уме краткий перечень своих возможных прегрешений перед властью: ну самиздат (а у кого его сейчас нет?), ну — записи Галича ... Что ещё могло заинтересовать столь серьёзные органы? Да — ничего больше... Ей-богу ничего.Ну, разве ещё — трёп там какой-нибудь неосторожный, так — времена уже, вроде, не те... Или — те ещё?

Так ничего больше и не припомнив, отворил тяжёлую дверь ...

Дежурный милиционер, сличив пропуск с паспортом, а паспорт с моей физиономией, отошёл к телефону. Через несколько минут к нам спустился молодой белокурый офицерик самого приятного, даже интеллигентного вида.

Вежливо со мной поздоровавшись, он представился старшим следователем Юрцевым и, бросив что-то на ходу часовому, повёл меня длинными переходами к себе.

 

N="JUSTIFY">На каждом повороте или подъёме на этаж — постовой с телефоном, которому провожатый мой что-то кратко докладывает, предъявляя мои документы. Молча следуя за ним, я продолжаю ощущать себя участником детективного фильма. Страха всё ещё не было: ну, причём тут — всё вот это и ... я? Шли мы долго и — в полной тишине (шаги глушила ковровая дорожка). В безлюдных коридорах только двери, двери, двери — кабинеты, кабинеты, кабинеты.

Подошли, наконец, к нашему. Юрцев отпер ключом дверь и вежливо пропустил меня вперёд. Кабинет просторный (как у нашего директора), с длинным «т» - образным столом. Товарищ Юрцев расположился на «директорском» месте (я присел на предложенный мне стул сбоку) и принялся молча разбирать какие-то бумаги. Я же, не без любопытства, стал озирать потихоньку кабинет, самого Юрцева и предметы на его столе: два телефона, пишущую машинку, папки с бумагами много-много папок ...

Выдержав долгую паузу (то ли — чтобы дать мне освоиться, то ли — чтобы ещё больше озадачить), тот поднял, наконец, на меня свои светлые глаза и — приветливо улыбнулся (я ответил ему такой же очаровательной улыбкой).

— Вы догадываетесь, конечно, для чего я вас вызвал?

задал он, продолжая улыбаться, свой первый вопрос.

— Нет, не догадываюсь, — отвечал я, тоже не успев стереть с лица улыбку.

Мой ответ, кажется, его огорчил. Так доброго папашу огорчил бы ответ нашкодившего сынишки, надеющегося ещё скрыть правду.

После небольшой паузы:

— Ну, хорошо, — уже без улыбки, — вам говорит о чём-нибудь фамилия Зайцев?

— Вячеслав Кондратьевич? — обрадовался я и, не скрывая облегчения, добавил, — да, конечно! Давно его знаю.

— Вот и хорошо. Расскажите мне подробно всё, что вы о нём знаете.

О! — о Зайцеве я мог бы много, что порассказать.

Это был человек совершенно необыкновенный. К тому времени я знал его близко уже лет пять, не меньше.

А впервые его фамилию я прочёл в титрах (и самого его увидел в первых кадрах) одного необычного западно-германского фильма «Воспоминание о будущем». Документально-научно-фантастический фильм режиссёра Дэникена совершенно серьёзно (и довольно убедительно) повествовал о пришельцах внеземной цивилизации, посещавших время от времени нашу планету. Умело подобранные факты из истории и археологии блестяще иллюстрировали это предположение. В предисловии к фильму добросовестный немец честно признался, что додумался до этого не сам. В качестве авторов гипотезы он указал двух наших соотечественников — писателя-фантаста А.Казанцева и учёного-филолога В. Зайцева. Продемонстрировал даже что-то, вроде краткого интервью с ними.

Тема по тем временам (70-е годы) была увлекательной.

Узнав, что Зайцев с недавних пор переехал из Ленинграда в Минск и даже выступает иногда на эту занимательную тему с лекциями, я стал искать встречи с ним. При первом же случае посетил его лекцию, а по окончании её познакомился и с самим лектором.

Это потом уже узнал я, что он учёный-филолог, что до нас работал в Ленинградском отделении Академии Наук, защитился там, но — не прижился. Теперь вот работает в нашей Академии над докторской.

А ещё — что в вышедшем недавно очередном томике из серии «Мировая литература» помещён был его стихотворный перевод (с сербского, ка&aelig-ется) большой средневековой поэмы. Поэму эту я разыскал и прочёл — перевод мне очень понравился.

Понравилась и его лекция, и сам лектор: грубовато-мужественное лицо, уверенная речь, поставленный голос, свободное обращение с иностранной периодикой, которую он обширно цитировал, на ходу переводя с польского, чешского и английского. Говорил он напористо, никуда не заглядывая, а совершено невероятные сведения о пришельцах сооб&ugrave-ал нам с уверенностью человека, получавшего их из первых рук.

После лекции его окружили, закидали вопросами — я тоже о чём-то спросил. Отвечал он охотно и подробно, а потом само собой как-то получилось, что вышли мы вместе. Прощаясь, он дал мне свой телефон, предложив как-нибудь на-днях встретиться.

Я воспользовался его доброжелательностью — встречались мы часто и беседовали подолгу (говорил преимущественно он, разумеется).

Иногда он заходил ко мне — приносил что-то почитать, брал что-то и сам.

Но чаще приглашал к себе: он любил долгие пешие прогулки — от его дома (жил он тогда в самом конце улицы Якуба Коласа) к моему (на Карастояновой, тогда ещё — Кропоткина). Шли пол
ями вдоль окружной дороги, почти за городом мимо будущего Цнянского водохранилища (тогда ещё — небольшой речушки Цнянки) и будущего Зелёного луга (тогда ещё — просто зелёного луга). Вячеслав Кондратьевич всё говорил, говорил ...

Рассказчик он был умелый, много интересного черпая из приходившей на Академию иностранной периодики, а я был слушателем внимательным и терпеливым.

Довольно скоро он, правда, от инопланетных перешёл на библейские темы, что было уже не так интересно, так как, даже при моём неглубоком знании этого предмета, заметно было, что и сам он был в нём не твёрд: притчи пересказывал неуверенно, путался в именах и событиях.

И вообще разговор шёл не совсем по Библии, а как-то около. И всё ближе ко временам апокалипсическим — о борьбе тёмных и светлых сил, об Армагеддоне, о том, что силы мрака давно уже размещают свои легионы на нашей земле (больше — под землёй и водой), преимущественно, в районе Бермудского треугольника ...

Иногда он останавливался, срывал зрелые колоски пшеницы, растирал их в своих ладонях и, сдув полову, угощал зёрнышками меня и жевал их сам. Он вообще был немного театрален — в позах, походке, в басовитых интонациях крепко поставленного голоса. Он ощущал себя, видно, немного апостолом, проповедующим неофиту новое учение. Выглядело это несерьёзно, в неофиты я не годился, слушал лишь из вежливости, уважения к его возрасту да учёному званию.

Кроме того, я всё более забирался тогда в дебри индусской премудрости (чего от «гуру» своего не скрывал), и, хоть особенно это его не смущало, чувствовалось, что интересы наши понемногу расходятся.

Мы продолжали ещё созваниваться и встречаться. Вячеслав Кондратьевич подарил мне свою книжицу «Между львом и драконом» с надписью-пожеланием избежать в своей жизни встречи с тем и другим, приносил и оставлял мне и машинописные свои брошюрки религиозно-фантастической тематики.

Первые из них я, помнится, ещё пролистывал, но они становились (или казались мне) всё более фантастичными, скучными и нелепыми, приобретая местами прямо-таки шизофренический характер — складывал уже в стол, не читая ...

Всё это я и поведал т. Юрцеву, который внимательно, не перебивая, меня слушал, непрерывно что-то записывая и поощряя меня всем своим видом к продолжению моей исповеди. Лишь в том месте, где я упомянул о брошюрках, он уточнил:

— Сколько их было, не припомните?

— Да штук пять-шесть, думаю.

— Передавали их кому-нибудь для прочтения?

— Да нет, я и сам-то не все их читал.

— Хорошо, продолжайте: вспомните, пожалуйста, подробнее, о чём в них шла речь.

Юрцев был мне даже симпатичен: прост в общении, молод, хорош собой. И — никакой официальности: просто беседа двух знакомых на обще-интересную тему. Не то, что страха, я не чувствовал даже ни малейшего стеснения или скованности. Мне не приходилось что-то додумывать или не договаривать — рассказывал всё, как есть, не видя в чудачествах учёного ничего криминального.

Да и он, похоже, воспринимал всё, нисколько не сомневаясь в моей правдивости. То недоумение, которое выразилось на его лице в самом начале разговора, исчезло (я потом понял, чем оно было вызвано).

Но — легко сказать: припомните. Пересказывать содержимое тех брошюр было совсем не просто (даже, если б я его помнил) — настолько они были фантастическими и неудобочитаемыми.

Одна только и вспомнилась: в ней толковалось знаменитое «сатанинское» число 666. По мнению Зайцева оно означало (при замене цифр на буквы русского — именно русского, почему-то алфавита) примерно следующее: «Дух дьявола, обитавший в теле Ирода, поселился в теле Брежнева».

Были в истории и другие (более остроумные, по-моему) толкования этого числа, и вообще, как мне казалось (и кажется) при некотором усердии из этого тайного кода можно за вечер-два извлечь любое, заранее заданное, содержание на любом из известных языков. Потому-то всю эту ахинею я вскорости попросту забыл. Теперь же, когда меня об этом спросили, в памяти всплыли и другие подробности такого же рода. В одной из последних брошюрок «странности» Вячеслава Кондратьевича приблизились уже к степени явно выраженного маразма.

В ней излагалось (торжественным пророческим слогом) предупреждение о близком наступлении конца света. События должны были развернуться во время предстоявшей в скорости в Москве Всемирной олимпиады.

Там, в Москве (в точ
но указанное время и в точно указанном месте) неким пророком (по всей видимости, самим Вячеслав-Кондратичем) будет возвещено о точной дате Страшного Суда, в связи с чем, все наши граждане, а также гости столицы предупреждались о необходимости своевременно покаяться в своих грехах. Земля под ним (пророком) потом разверзнется, и... ну и так далее. Приближающаяся (приближавшаяся тогда) к земле комета «Когоутек» («Петух») возвестит посвящённым о наступлении начала этих событий.

Всё это я излагал, как помнил, своему визави в полной уверенности, что и он воспримет всю эту галиматью как бред скорбного духом человека, не стоящий серьёзного внимания. Во всяком случае — внимания тех серьёзных органов, которые он представлял (а, разве что — медицинских).

Я всё рассказывал, а он всё записывал, изредка лишь уточняя отдельные детали или о чём-то напоминая наводящими вопросами:

— Не приходилось ли вам встречаться в общей компании?

где именно и, с кем именно? — с какой целью?

Встречались пару раз и в компании — на квартире давнего и близкого моего знакомого, архитектора Афанасьева (уважаемого человека, заслуженного деятеля искусств) — я, кажется, и познакомил их (а они потом очень сблизились). Цель? — да всё те же беседы на межпланетные и околорелигиозные темы.

Надо сказать, что вспоминать мне приходилось тогда о временах уже многолетней давности — многое просто стёрлось из памяти за полной ненадобностью или — заслонённое событиями, на мой взгляд, куда более серьёзными.

В те времена прокатилась, например, по стране кампания по обмену партбилетов. Не знаю, чем она была вызвана (меня, беспартийного, она не коснулась) но Зайцева затронула самым непосредственным образом.

Когда очередь дошла до него, он заявил, что вера его не позволяет ему находиться долее в рядах компартии. Он, разумеется, был тот час от такой необходимости освобождён, а заодно уж освобождён и от работы в Академии.

Все мы сопереживали Вячеславу Кондратьевичу: исключение из партии было по тем временам делом нешуточным. Как сложится теперь его учёная карьера, да и просто —чем теперь зарабатывать на жизнь?

Сам он держался бодро. Стал, правда, подолгу где-то пропадать, но возвращался всегда свежим и энергичным, как обычно. От расспросов о средствах к существованию уклонялся, указывая лишь глазами на небо с намёком на помощь свыше.

Жил он, как выяснилось, на средства от чтения лекций по линии Общества знаний, которые читал, разъезжая по Прибалтике, а также в Москве и Ленинграде. Стали доходить, правда, какие-то странные слухи: где-то он выступал с мегафоном на площади, где-то был задержан или даже арестован. Обычно он появлялся после этого снова или звонил, весело опровергая дурные слухи, но потом исчез надолго. Последние полгода никто о нём ничего не слышал ...

— Вы кончили? Можете ещё что-то добавить?

— Да нет — всё, вроде.

— Хорошо. Сделаем так: сейчас разойдёмся на обед, а через час я снова жду вас у входа — хорошо?

Мне вообще-то казалось, что мы уже наговорились.

— А что мне сказать на работе?

— Не беспокойтесь: на работе уже знают.

После обеда тов. Юрцев (по-прежнему приветливо улыбаясь) о чём-то ещё расспрашивал, что-то уточнял, но это больше походило уже на обычную беседу — он и сам теперь много говорил, показывал разные документы, давал прочесть чьи-то показания. Это от него я узнал, что Зайцев, достав где-то мегафон, действительно призывал (прямо на Ярославском вокзале в Москве) всех прибывавших и отъезжающих грешников к покаянию. Когда же местная милиция попросила его оттуда, он обратился с тем же призывом к иногородним и иностранным грешникам, собравшимся поглазеть на Международную выставку в Сокольниках. Там-то он и был впервые задержан милицией. Но, после устного предупреждения и изъятия мегафона — тоже отпущен. Так как религиозную эту пропаганду тов. Зайцев так и не прекратил, то теперь находится под следствием. Начато было дело в Москве, теперь вот передано сюда по месту жительства.

У нас установилась, было, уже прямо-таки приятельская атмосфера — Юрцев уже откровенно делился со мной своими соображениями по религиозным вопросам, я в чём-то соглашался с ним, о чём-то мы немного поспорили ...

В этот момент в кабинет, не постучавшись, вошёл ещё один следователь — ещё моложе и рангом ниже (оказалось потом — помощник Юрцева, Гарцев), что, впрочем, не помешало ему, присев прямо на стол, активно включиться в нашу дискуссию:

— Что значит «религиозные»? Это, когда спорят о боге, там религиозные, а когда клевещут на советскую власть, это уже не религиозные, это уже политические вопросы!

Новый оборот! Этот говорил громко, безапелляционно, пожалуй даже, грубо. Я с удивлением глянул на Юрцева — что, мол, он позволяет в своём присутствии? Но Юрцев стучал уже на машинке, а говорил теперь этот, новый (он и не представился даже). Наклонясь в мою сторону, он (сверху вниз) громко внушал мне:

— Если бы Зайцев говорил про очереди в магазинах или там — как достать мебель, где купить машину, или даже, что не хватает колбасы и не найти сапожек жене, это была бы критика, это никому не запрещается. А то, что он говорит о Генеральном секретаре нашей партии, это — клевета, ложь, антисоветская пропаганда и прямой призыв к свержению советской власти!

И это всё — на робкое моё возражение, что там была, по-моему, просто какая-то религиозная заумь, а не политика. Когда же я неосторожно добавил, что у советской власти и всегда были непростые отношения с церковью, это его прямо-таки взорвало. Усевшись полностью уже на стол, он откровенно орал на меня, доказывая, что с церковью у советской власти прекрасные отношения, что они вместе борются за мир во всём мире и, что вообще церковь тут совсем не причём.

— Скажете — не так? — закончил грубиян свою суровую отповедь и, не дожидаясь ответа, так же неожиданно, как вошёл, вышел из кабинета.

С последним, впрочем, я готов был согласиться: церковь тут действительно не причём. Но и политика — тоже.

Всё это время Юрцев, так и не проронивший ни слова, усердно перепечатывал (ловко, умело, всеми пальцами обеих рук) мои показания. Допечатав последнюю, пятую, страницу протокола дознания, он с улыбкой протянул его мне:

— Вот, посмотрите и распишитесь, — а сам углубился в чтение каких-то бумаг.

Я же, углубившись в чтение собственных показаний — чем дальше, тем меньше узнавал то, что я тут говорил. Всё было — и то, и не то. Так и не так.

Да — говорили мы и про то, и про это, да — и это я рассказывал, но в конце получалось, что это не тот грубиян на столе, а я сам чуть ли не обвинял бедного Зайцева и в клевете на советскую власть, и в антисоветской пропаганде, и во всех прочих смертных грехах — таким сурово-обличительным оказался тон моих показаний.

Я сидел и не знал, что делать. С одной стороны, это была, как бы это сказать... совсем не совсем то, что я говорил. С другой же стороны — серьёзный человек в серьёзном учреждении, потрудившись со мной целый день, напечатал (чистенько так, без ошибок и помарок) серьёзную бумагу — что ж теперь: заставить этого — такого серьёзного и такого вежливого человека — перепечатывать её?..

В конце последнего листа оставалось ещё пустое место.

— Скажите, а могу я добавить вот здесь несколько слов?

Юрцев оторвался от своих бумажек и, как мне показалось, без особого энтузиазма, позволил:

— Хорошо, допишите прямо своей рукой.

Подумав, я написал, что слова о духе руководителя нашей партии, хоть и являются неправдой, могут быть всё же объяснены скорее душевным нездоровьем на религиозной почве, а не осознанной клеветой и пропагандой.

Юрцев молча прочёл добавление, сложил все бумаги в папку, а папку убрал в стол. Всё — допрос окончен.

— Скажите, — неожиданно спросил он, уже вставая из-за стола — а у вас ничего случайно не осталось дома из тех брошюрок, что приносил вам Зайцев?

Я задумался, припоминая.

— Может, и осталось ещё что-то.

Крякнув как-то неопределённо (мне показалось — с некоторым сожалением даже), он проговорил:

— Вам придётся принести их сюда. Завтра сможете? Я буду ждать вас в 14-00. Пропуск будет там же, на проходной.

На другой день я с тремя-четырьмя тонкими брошюрками снова был у Юрцева (позже нашёл ещё и пятую, но оставил уже её себе на память). В кабинет были вызваны свидетели или понятые (в погонах и без погон), был составлен и подписан высокими сторонами акт передачи следственных материалов.

Когда важная процедура была окончена, и Юрцев снова повёл меня бесконечными коридорами к выходу, я решился спросить его:

— Скажите, я вот собирался в этом году... в общем, есть возможность приобрести путёвку в Индию...

— Да нет, в этом году вам, пожалуй, брать заграничную путёвку смысла не имеет.

Мы приветливо распрощались, и я думал, что не увижу больше вежливого старлея Юрцева. Не прошло, однако, и недели, как мы повстречались вновь...

Когда заявился я на следующий день на работу, приятели-заговорщики встретили меня с сияющими от любопытства глазами:

— Ну и — как?!..

Все «наши» обо всём, оказывается, уже знали (и — молчали!): их вызывали — всех по очереди — раньше меня (взяв, разумеется, расписку «о нераспространении»). Припоминая недоверчивую усмешку Юрцева, я теперь только понял её причину: он не уверен был в их закнопослушности.

Все, значит, уже через это чистилище давно прошли — оставались лишь мы с Афанасьевым. А теперь и вовсе — он один. Маэстро (так — уважительно и чуть иронично называли мы своего шефа) чувствовал себя обойдённым и всё порывался пойти туда сам, без приглашения. Возмущало его — прирождённого бунтаря и лидера (у него действительно всю жизнь были непростые отношения с властью и партией), что именно его мнением там не спешат поинтересоваться. Кроме того, арестованный был, как сам он заявлял, близким его другом и единомышленником (и верно — по возрасту, по степени боевитости и чудаковатости они очень подходили друг к другу и успели за эти пару лет близко сойтись).

Маэстро и теребил меня теперь особенно нетерпеливо. Я рассказал ему, естественно, всё, как было: и про симпатичного интеллигента Юрцева, и про хамоватого его помощника Гарцева, и про то, как изложены были мои показания, и как удалось мне смягчить их немного своими поправками.

Так что, когда ему вручили, наконец, его повестку, настроен он был весьма решительно (а надо знать его характер, чтобы представить, каков он в этом состоянии) и обещал дать «им» назавтра решительный бой.

Вся наша мастерская (и ещё пол-института) ожидали — что теперь произойдёт? — чувствовалось: должно что-то произойти.

Маэстро (представитель древнего дворянского рода, в недалёком будущем — предводитель русского дворянства Беларуси) открыто и публично заявлял всегда, что никого и ничего на свете не боится, и было у него для таких заявлений достаточно оснований. Ни от кого не было у него никаких секретов, обо всём говорил он открыто и свободно (мы иногда лишь ёжились, слушая, что он вслух думает о партийных решениях или постановлениях нашего правительства).

Такого вот не совсем обычного свидетеля (небезызвестного в Белоруссии человека) предстояло завтра допросить двум молодым нашим следователям.

* * *

Но они, возможно, не хуже нас знали, с кем имеют дело. Попал он, во всяком случае, не к мягкому и вежливому старлею, а именно к его грубияну-помощнику. Вышло ли это случайно, было ли так задумано, но ничего доброго это не предвещало. Впрочем, окончание приняло, думаю, и для них не совсем ожидаемый оборот ...

Домой пришёл Маэстро поздно — разбитый, усталый и очень недовольный собой. Позвонив мне, он произнёс в трубку самым трагическим тоном и — чуть не плача (бывало с ним и такое):

— Генрих — кош-шмар!.. Я предал друга ...

— О чём вы, Владимир Алексеевич? — бог с вами!

— Я вам сегодня ничего больше не скажу, но я поступил низко — я оклеветал друга ...

Давно зная Маэстро, я, как мог, его успокаивал, говоря, что быть этого не может — он преувеличивает.

— Завтра вы будете говорить другое.

Но назавтра он явился в мастерскую совершенно расстроенный и всё повторял те же самые слова — о друге, о клевете и предательстве.

— Что я наделал! — что я наделал!..

— Да что вы такого могли наделать? — ничего дурного вы наделать не могли — уверен!

— Не утешайте меня... вы не знаете... Вы понимаете, сначала тот негодяй попробовал поднять на меня голос! — представляете?.. — (я очень хорошо представлял и то, что «тот негодяй» мог это попробовать, и что могло из этого получиться), — Ну, я тоже, конечно... не сдержался. Я сказал ему, что он мальчишка, что я не только прекращу давать показания, но добьюсь его отстранения от следствия...

— Ну, и?..

— Ох, Генрих, не спрашивайте — мне трудно об этом говорить...

Ему действительно трудно было говорить — это было видно. Оказывается, «мальчишка» сумел обвести нашего Маэстро вокруг пальца и — не вынудил, нет, конечно! — и не вынудил, и не уговорил, а — психологически переиграл его, поведя дальше дело так, что тот сам подписал нужные ему показания — скрепил их своей рукой.

Чтобы понять, как это могло случиться, надо знать характер Маэстро. Грозен он был (действительно — грозен!) лишь в момент борьбы, сопротивления — и мощь его, и напор росли по мере сопротивления ему. Тренированный лейтенантик то ли подготовлен был к такому обороту, то ли сам сумел раскусить характер Маэстро: он (умышленно, всё-таки, думаю) довёл его сначала до белого каления, а затем, резко сменив тактику, смягчил тон (может даже — повинился), и Маэстро раскис.

— Вы же знаете, Генрих — когда со мной по-хорошему...

— Знаю: из рыкающего льва становитесь сентиментальным агнцем.

— Нет, но вы понимаете: когда он так искренне раскаялся...

— ... вы ему поверили!

— Нет, ну просто по-хорошему, по-человечески стал рассказывать ему всё, как было...

— ... и вы расстались друзьями.

Я очень хорошо представлял, что именно мог рассказывать наш Маэстро, когда находил внимательного (как ему казалось) слушателя. Однажды, например, остановив на крыльце института жуликоватого нашего завхоза, он стал горячо доказывать ему преимущества французского импрессионизма перед русским передвижничеством (я выручил тогда перепуганного хозяйственника, приняв удар на себя). С тем же пылом мог он часами (и столь же подготовленной аудитории) доказывать правоту идеализма Беркли перед диалектическим материализмом Маркса. Но главным его коньком было логическое доказательство бытия Божия. Тут уж он мог насмерть заговорить любого слушателя, приводя ему «неопровержимые утверждения», «безукоризненные доказательства» и даже математические формулы. Чаще других этому испытанию подвергался именно я: во время работы он подходил к моему столу и тихонько произносил:

— Генрих, хотите я вам в течение сорока минут...

Зная, о чём пойдёт речь, я умоляюще тянул:

— Владимир Алексеевич, да вы мне это уже столько раз...

— Нет, вы послушайте! — вы же ещё не выслушали! — я вчера не спал ночь... а это, оказывается, так просто...

Думаю, что именно к этому предмету свёлся и вчерашний его диспут со следователем (хоть не исключаю и экскурсы к французскому импрессионизму). Если тот проявил достаточную смекалку, дав ему полную возможность высказаться на излюбленные темы (и отвлекая тем самым внимание от «антисоветской деятельности» его друга), на эту приманку вполне мог попасться благородный наш Маэстро. Если же он догадался при этом ещё и уважительно отозваться об убедительности его аргументов, дело было сделано. Разгорячённый и польщённый Маэстро мог в таком состоянии подписать, не вникая в суть, любые подсунутые ему бумаги.

— Сам не пойму, как это вышло: помню же, что возражал против его формулировок, что он соглашался...

И спорил, и возражал, но — подписал.

— Не могу себе этого простить!

К концу дня он принял твёрдое решение:

— Я должен всё это переписать! Я пойду к нему и скажу, что он вёл себя со мной недобросовестно: вынудил меня подписать показания хитростью!

Маэстро добился приёма у главного следователя, но тов. Юрцев, охладив его пыл, вежливо поинтересовался:

— А что за это время произошло? — вы же согласились с протоколом — что ж теперь заставило вас переменить своё решение? Вы ведь ставили свою подпись добровольно?

— Да, но она получена незаконно: на меня было оказано давление.

— Вы имеете в виду физическое воздействие?

— Нет, на меня было оказано психологическое давление.

— Но психологическое воздействие на свидетеля при получении показаний по инструкции допустимо — никто ведь не вынуждал вас ставить подпись силой.

Маэстро ушёл ни с чем.

Не такой, однако, был человек, наш Маэстро, чтобы оставить поле боя побеждённым. Тут-то и просыпались в нём сила и страсть борца.

— Генрих — смотрите! — показал он мне на следующий день письмо на имя начальника КГБ республики.

— Думаете, поможет? — усомнился я.

— Не поможет — в Москву обращусь. Пойдёте завтра со мной к Юрцеву?

— Я-то чем вам помогу? — да и неловко без приглашения...

— Идёмте! — вы же знаете, как я к вам отношусь!

Относился ко мне Маэстро хорошо.

Юрцев назначил на этот раз свидание не в своём кабинете, а в небольшом конференц-зале, во дворе главного здания — сразу за проходной. Пустили нас туда без всяких пропусков — по паспортам. Пришли мы чуть раньше срока: зал был пуст.

— Интересно, где тут запрятана прослушивающая аппаратура? — шепнул мне Маэстро. Мы заглянули под кресла.

За этим занятием и застал нас тов. Юрцев. Он зашёл, приветливо улыбаясь нам как старым знакомым и, пожимая руки, спросил:

— А что это вы вдвоём? — думаете, так вам легче будет бороться с нами?

Я ответил в том же тоне:

— О, вы не знаете ещё нашего Афанасьева! — он и один, с кем угодно, справится. Он, если надо, и до ООН дойдёт.

Продолжая улыбаться, Юрцев прочёл «наше» заявление (все «этакие» письма Маэстро действительно «согласовывал» со мной, то есть, выслушав мои замечания, оставлял всё без изменения). Прочёл и, по-прежнему приветливо улыбаясь, пообещал передать его по инстанции.

Мы распрощались (этот раз, думаю, насовсем). Через несколько дней на заявление была наложена положительная резолюция, и торжествующий Афанасьев сам уже от руки переписал свои показания и отдал их взамен прежних. Теперь он мог спать спокойно.

Задним числом я правильно, думаю, понял некоторые «маленькие хитрости» почтенных органов. И подчёркнутая благожелательность Юрцева, и нарочитая грубость его помощника были, видно, заранее продуманной тактикой получения нужных показаний — подгонкой их к заранее известному, предрешённому обвинению (как потом и вся судебная процедура — к предрешённому приговору).

Через несколько месяцев состоялся суд. Маэстро нашему пришлось пережить ещё одно унижение: его туда даже не пригласили (вызвав в качестве свидетельницы его супругу). Никого вообще из нас никуда больше не приглашали.

Лишившийся, таким образом, возможности выступить с блестящей защитительной речью на суде, Маэстро был возмущён до крайности: куда-то ходил, куда-то звонил.

— Генрих, мы всё равно должны все пойти на этот суд — вы же пойдёте, правда?

— Конечно, Владимир Алексеевич — из одного любопытства пойду!

Отправились чуть не всей нашей «подпольной группой», хоть и неясно было, пустят ли нас туда. Маэстро, настроенный, как всегда на борьбу и сопротивление, потянул меня с собой в кабинет судьи. Громко, взволнованно, чуть заикаясь (он всегда заикался, когда был возбуждён), Маэстро с порога выпалил:

— Я — заслуженный деятель искусств, архитектор Афанасьев и группа товарищей и знакомых подсудимого хотим присутствовать на заседании суда по делу Вячеслава Кондратьевича Зайцева и требуем выдать нам такое разрешение.

Судья, невзрачный пожилой человечек с серым усталым лицом, переспросив, о каком деле идёт речь, равнодушно разрешил:

– Да — пожалуйста, приходите: заседание открытое.

Зал районного суда был небольшим, но и он заполнен был, чуть ли не одной нашей компанией.

— Встать, суд идёт!

Встали, сели. Потекли нудные часы зачитывания различных документов, выслушивания вызванных свидетелей, уточнения формулировок, дат, фамилий...

Самого обвиняемого в зале не было: судья объяснил это его психическим нездоровьем (не объяснив при этом, как можно судить психически нездорового злоумышленника).

Выяснилась постепенно картина последних подвигов Вячеслава Кондратьевича. Развязавшись и с партией, и с Академией (а чуть позже, и со второй своей супругой), он полностью отдался исполнению своей миссии: спасению людей на этой погрязшей в грехах планете. Уверовав, что это именно ему суждено предупредить землян о приближении последних дней, он решительно принялся за порученное ему свыше дело.

Времени до «часа Х» оставалось мало, работы — много. Когда мегафон у него отобрали, он решил бороться с человеческим легкомыслием печатным словом. Составив несколько прокламаций, где кратко перечислены были ожидающие людей ужасы и единственный путь избавления от них, он приступил к распространению листовок. К работе этой он привлёк несколько профессиональных машинисток, и обеих своих бывших жён — все они давали теперь показания о том, сколько прокламаций было ими отпечатано и сколько распространено.

Последние листовки ВК самостоятельно уже разносил по почтовым ящикам москвичей, а те — народ дотошный — относили их «куда надо». Словом, перед тем, как схватили его за этим занятием, Зайцеву удалось распространить лишь половину из полутора тысяч заготовленных экземпляров.

Суд продолжался три дня. Зайцева заочно осудили на четыре с половиной года принудительного лечения в психиатрической спец-клинике. Где-то, кажется, на Урале.

Афанасьев слал ему посылки, мы передавали приветы. От него тоже приходили иногда короткие весточки.

Олимпиада в Москве прошла благопристойно: ничто там не разверзлось, никто никуда не провалился: пророк надёжно и своевременно упрятан был в психушку.

Шли годы — проходя мимо его дома, я подходил иногда к двери его квартиры (он жил потом уже в центре города) — она вся была в сургучных печатях. Потом я и сам уехал надолго и ещё дальше Урала — на Дальний Восток.

Из переписки с Маэстро я узнал, что Зайцев, отбыв срок «лечения», вернулся и благополучно проживает в Минске, на прежней квартире. Регулярно заходит в гости, шлёт мне привет.

Заехав как-то по делам в Минск, я и сам побывал у него. Встретил меня всё тот же цветущий, крепкий мужчина — бодрый, энергичный уверенный в себе. Поговорили, повспоминали. О несостоявшемся конце света разговор не заходил, просчёта своего он никак не объяснял, а я и не спрашивал. Про психушку говорил нехотя:

— Какая там лечебница! — тюрьма и тюрьма...

О самом процессе и нашем в нём вольном и невольном участии — тоже говорили мало.

— Читал, читал ваши показания. И приписку тоже. Псих, значит? — (Ха-ха!).

Не знаю, не медик. Утверждать ничего не могу, но сам и до сих пор уверен, что без какого-то отклонения, какого-то специфического умопомрачения (может быть, частичного и временного) дело не обошлось.

В обычном, бытовом общении это никак на нём не отразилось (да и раньше не сказывалось). Говорил он обо всём, как всегда, здраво и осмысленно. Обо всём, что не касалось излюбленных его тем. О пришельцах, правда, вопрос больше не подымался, но только лишь разговор касался тем религиозных, тон его голоса становился жёстким, твёрдым и — назидательным:

— Вы ведь не крещёный? Надо креститься. Вам, Генрих, непременно надо покреститься — это ещё не поздно.

Вернул мне взятую у меня когда-то книгу В.Соловьёва «Христианство и социализм», присовокупив наставнически:

— Вот, что надо вам сейчас читать, Небось, йогой всё занимаетесь? — оставьте!

Уходили вместе — нам было по пути. Когда я выходил уже на своей остановке из троллейбуса, громко бросил мне вслед:

— Обязательно покреститесь!

Это — последнее, что я от него услышал: через пару лет Афанасьев написал с горечью, что его не стало (что-то с сердцем).

А ещё через несколько лет не стало и Афанасьева.

Не знаю, как хоронили Зайцева, Афанасьева провожали всем Союзом архитекторов.

* * *

Странное оставил впечатление Вячеслав Кондратьевич — сложное. Был это, конечно, человек необычный, недюжинный. Необычен он был и своими талантами, и своими интересами, и мыслями, и увлечениями. А ещё — своей энергией, а ещё — последовательностью, неустрашимостью, твёрдостью позиции. В этом был он близок Афанасьеву: что-то было в них обоих магнетическое, что-то, харизматическое. А вместе с тем — нечто и чудаковатое, иногда — нелепое, трудно объяснимое.

Впрочем, и в самой этой нелепости и чудаковатости было нечто притягательное, симпатичное, иногда — трогательное. Говорят же, что какие-то там чудаки украшают мир. Такие вот, может быть, и украшают. Они смело перешагивают границы, которые остальными кажутся неприкосновенными, неизменяемыми. А не все ведь из таких самоограничений вполне осмыслены, не все из границ законны. И — как же и разобраться во всём этом, если не отважиться кому-то нарушить или раздвинуть их? Такие вот чудаки-нарушители и заставляют кого-то задумываться, возвращаться к навсегда, вроде бы, решённым вопросам («и в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится вашей мудрости, Горацио»).

А Кэй-Джи-Би — что ж? — и у этого органа своё предназначение, свои дела и заботы. Он стоит, как раз, на страже установленных границ — рубежей дозволенного. Его задача — сохранение установившегося порядка и равновесия. Не может он допустить резких колебаний и порывистых движений (когда может, конечно). Каждому — своё.

Так что и в этом случае — каждый делал своё дело, и всё закончилось ещё не худшим образом. Бывало и хуже.

В те времена всесильные органы искали уже новые пути и подходы к беспокойной нашей интеллигенции.

Индии вот только — страны чудес — так и не удалось мне повидать. И Японии тоже.

Ну, что ж — их даже и Колумбу повидать не удалось.

Хоть и не мешало ему в этом Кэй-Джи-Би.

Комментарии

Добавить изображение