ФАНТОМНЫЕ БОЛИ ПАМЯТИ [ТИФЛИС-ТБИЛИСИ]

20-09-2009

Нелли Христофоровна Осипова-Лиманова, драматург, прозаик, член Союза писателей России. Родилась в Тбилиси. После окончания школы переехала в Москву, где поступила в 1-й мединститут. Работала хирургом в больнице, затем анестезиологом в Институте сердечно-сосудистой хирургии под руководством А. Н. Бакулева. Начала писать примерно с 1964 года. Позже отошла от медицины и занялась литературным трудом. Недавно опубликовала роман «Я тебе верю» (издательство «Астрель»).

Публикуемый текст был издан в 2008 году небольшим тиражом благодаря неоценимой помощи профессора Давида Георгиевича Иоселиани, уроженца Тбилиси, потомственного хирурга, руководителя Научно-практического центра интервенционной кардиоангиологии в Москве. Книгу можно приобрести в лавке писателей на Кузнецком Мосту в Москве.

Cветлой памяти моих родителей
Нины Сергеевны и Христофора Сергеевича
посвящаю
.

Cтаринное кремнёвое ружьё вот уже сорок лет висит на стене в нашем доме. На тонком кожаном ремешке, прямо над тахтой, на маленьком коврике. Висит себе и висит, кого удивляет, кого восхищает, а кого и настораживает — огнестрельное оружие! За все эти годы не было ни одного мальчишки, ни одного пожилого мужчины, который бы не попросил: «А можно хоть минуточку подержать его?» Нам не жалко, мы всем разрешаем, пусть потешатся, покрутят в руках, приложат к плечу. Я лишь поглядываю и каждый раз убеждаюсь в прописной истине: все мужчины до старости остаются мальчишками. Только некоторые это ловко скрывают, таят в себе, боясь навредить своей значительности, имиджу, как сейчас принято говорить.

Знатоки утверждают, что возраст нашего ружья насчитывает не менее двух веков. Не знаю, возможно, что так оно и есть. Мне же ведомы лишь последние семьдесят лет его жизни…

Впервые я увидела его в Тифлисе маленькой девочкой в квартире дяди Гургена, папиного друга. Он жил в знаменитом доме известного нефтепромышленника, благотворителя и мецената А. И. Манташева. Улица, на которой стоит дом, начинается прямо от главной площади города и за мою жизнь не раз меняла свои названия — Гановская, Акакия Церетели, Галактиона Табидзе, — а дом как стоял, так и стоит. Спросите любого тбилисца, где манташевский дом, — его вам тут же укажут.

Высота потолков в комнатах по нынешним временам весьма обременительна — более четырёх метров, — штор и гардин не напасёшься. Видимо, по этой причине ружьё на стене выглядело не таким большим, как смотрится сейчас. С ним соседствовали другие орудия убийства — пара таких же ружей, кремнёвые пистолеты, револьвер английского производства c надписью по всему стволу: «Special for Caucasus». Словом, дядя Гурген коллекционировал старинное оружие. Папа порой иронизировал, говоря, что бедный Гурген потому и не женится, что ни одна женщина не сможет ужиться с этими допотопными монстрами.

И вот однажды ружьё выстрелило…

Конечно, по законам драматургии, ему и следовало выстрелить — тут ни удивляться, ни возмущаться не приходится, хотя Чехов и говорил вовсе не о жизни, а о театре. Но разве не упредил его другой гений, утверждавший, что жизнь — это театр, а мы в нем актеры? Как ни крути, как ни рассуждай, а антикварное создание справило свое иcконное ремесло — выстрелило! И попало! Только не в того, кого хотело убить, в моего папу, а в меня, потому что папы к тому времени уже не было на свете. Случилось это в тот самый день, когда я начала читать «документальное повествование» (так определяет жанр сам автор) Сурена Газаряна «Это не должно повториться», предваренное письмом А. Т. Твардовского от 13 марта 1967 года1, в те годы главного редактора журнала «Новый мир». Опубликовал повесть журнал «Звезда» в первом номере за 1989 год. Автор не дождался выхода повести в свет…

Прочитав первые несколько страниц, я кощунственно воскликнула: «Господи, как хорошо, что папа умер!» Меня ранило, контузило, измочалило это чудовище, глядящее со стены равнодушно, даже с некоторым укором и недоумением: разве вас не предупреждали, разве вы этого не знали, не догадывались? Справедливости ради и в оправдание этого бездушного убийцы следует сказать, что однажды оно действительно попыталось предостеречь нас. Но мы не поняли, не вняли.

Вот как это было.

Мы с мужем уехали на месяц в Переделкино и, когда вернулись, заметили что-то непривычное в комнате. Не сразу догадались, в чём перемена, пока не увидели ружьё, притуленное к стенке, в углу. Оно стояло на полу, опираясь на массивный приклад из слоновой кости, задрав к потолку свой инкрустированный серебром и позолотой ствол, и с него двумя ошмётками свисал ремень, разорванный почти посередине.

Дело в том, что наша дочь, в ту пору студентка консерватории, решила в наше отсутствие перебраться из своей комнаты к нам и спала на той самой тахте, над которой висело ружьё. Большую часть её комнаты занимал огромный рояль, салонный Becker, и, видимо, не только многочасовые занятия, но и сам рояль массой своего чёрного лакированного туловища физически утомляли её, как бы давили на сознание, не позволяя ей полностью расслабиться, отдохнуть, переключиться на отдых, чтение. Однажды вечером, увлечённая книгой, она внезапно почувствовала необъяснимую тревогу, почти страх; инстинктивно вскочила с тахты и, не отдавая себе отчёта в том, что же происходит на самом деле, почему-то стала внимательно рассматривать ремень, на котором висело ружьё. Он был перетёрт и почти полностью разорван, держался буквально на миллиметровом перешейке. Когда дочь снимала ружьё со стены, ремень в её руках полностью разорвался. Поставив потенциального убийцу на пол, она так разволновалась постфактум, что долго не могла ни читать, ни заCнуть…

Мы были ошеломлены её рассказом, почти мистическим спасением от неминуемого тяжкого увечья, которое наверняка случилось бы, упади на неё тяжеленное ружьё. Какое счастье, думали мы, что наша дочь с младенчества наделена редкой интуицией, унаследованной от матери и бабушки, какое счастье, что Бог, Судьба наградили её этим даром!

Да, мы тогда ничего не поняли, а это было предостережение…

Хотя описанное событие отдает мистикой, здесь ничего не придумано, всё — подлинные, реальные события.

Но вернусь к тому январскому дню, когда журнал «Звезда» спровоцировал злополучный выстрел, ранивший меня. Я ещё и ещё раз вчитывалась в имена персонажей, произносила их вслух, будто ждала, что они зазвучат совсем не так, как при чтении. Со мной происходило нечто похожее на то, как мальчишки нашего двора смотрели фильм «Чапаев» по двенадцать-семнадцать раз и каждый раз надеялись до самого финала, что Чапай выплывет.

Первое, что я решила сделать, — написать в редакцию, поделиться, рассказать то, чего никто, кроме меня, не может знать. Но, как водится, «переспав» с бедой — а это была настоящая беда, не только моя, но и папина, хотя он уже ушёл от нас, — я стала размышлять: как лучше это сделать, интересно ли это другим и, наконец, для чего? Чтобы просто облегчить свою душу или, как гаршинская лягушка-путешественница, квакнуть на весь белый свет о своей причастности к событиям? А может, этому никто не поверит: разве можно с уверенностью считать правдивыми воспоминания пожилого человека о своих детских годах? Словом, целая куча вопросов, сомнений, комплексов навалилась на меня, постепенно убеждая в сомнительности моей затеи. Я стала откладывать свой замысел на традиционное «потом», но не забывала о нём никогда. Чем больше я думала об этом, тем больше деталей, подробностей всплывали в памяти.

Годы шли…

В какой-то момент я поняла, что веду странную тяжбу со временем, бесконечную и бессмысленную: ведь в итоге победитель известен. Когда же я окончательно решила взяться за дело, возникло ощущение, будто ничего из того, о чём хочу рассказать, на самом деле не было, — вернее, было, но совсем не так, как мне представляется сегодня. Воспоминания давних лет стали казаться мне собственными домыслами, фантазиями, устоявшимися с годами и обретшими форму легенды — врастающей в реальную жизнь, рядящейся в подлинные одежды живых людей, впитывающей их мысли, судьбы, характеры. К сожалению, порой в жизни так бывает. Тому прекрасный пример — красочные рассказы «очевидцев» о том, как тот или иной их знакомый, друг или родственник в одночасье поседел, пережив какое-то потрясение, горе, внезапно нагрянувшую беду. И ведь все верят, что можно поседеть за одну ночь, каждый видел это «своими глазами», даже в мемуарной литературе пишут о таких случаях, ничтоже сумняшеся. На самом же деле это чистой воды фантазия, ставшая легендой, которую так часто повторяют, что переубедить «очевидца» невозможно. И тем не менее, так не бывает, проCто не может быть никогда, потому что окрашенные от природы, пигментированные волосы сами по себе не могут мгновенно обесцветиться. Человек после постигшего его стресса порой начинает седеть, но постепенно, а что выросло, то выросло. Однако человечество легковерно, и люди пересказывают этот вымысел друг другу из поколения в поколение…

Я стала думать, что и мои воспоминания — всего лишь постепенно сорганизовавшаяся и обросшая жизненной плотью легенда, миф. К тому же воспоминания, мемуары — удел знаменитостей, а я, выражаясь принятым нынче определением, всего лишь «физическое лицо».

И вновь у меня не хватило решимости…

На днях принялась разгружать книжные полки, освобождать их от старых журналов. Процедура для меня приятная и болезненная одновременно: с удовольствием просматриваю кое-что из прочитанного и с грустью откладываю «на выброс» то, без чего можно жить дальше. Вот они, снова выплыли из небытия два первых номера журнала «Звезда» за 1989 год с «документальным повествованием». Я тут же стала листать их, перечитывать, наивно полагая, что через семнадцать лет все восприму иначе: ведь прививка от боли уже сделана. Однако боль с прежней силой сдавила сердце и душу, и я, совершенно неожиданно, преодолевая все свои комплексы, неуверенность и природную лень, окончательно решила сесть за собственное документальное повествование, конечно же понимая, что предприятие мое — дело рискованное. Но ведь риск есть даже при выборе арбуза…

 

«Июль 1937 года в Тбилиси был особенно жарким. Я только что вернулся из отпуска… Ещё в Кисловодске нас, отдыхающих, оглушило сообщение о расстреле Тухачевского, Якира, Уборевича, Корка и других. Какие имена! Позже я узнал, что арестован бывший нарком внутренних дел Грузии Тите Лордкипанидзе… Через три дня арестовали его секретаря Гайка Агабаляна…

За что могли арестовать этих людей?»

Сурен Газарян

 

 

Как бы мы ни иронизировали по этому поводу, в жизни любого поколения есть периоды, когда вода была мокрее, солнце теплее, а трава зеленее. Ведь было же время, когда гвоздики издавали волшебный пряный аромат. А сейчас? Сколько гвоздик невиданных прежде сортов! Они превзошли своих предшественниц по красоте и разнообразию, но, увы, утратили свой запах, свой аромат. Уже дети наши не знают, что это такое — аромат цветка гвоздики. О внуках и не говорю. Никакими яркими образами, никакими сравнениями рассказать об этом нельзя, ибо как можно передать ощущение аромата словами, если человек не испытал этого сам? Впрочем стоит ли печалиться о тех поколениях, которые так и не ощутят прелестного запаха цветка? Ведь они ничего не утратили, ничего не лишились, они просто не знали его, не застали и не узнают никогда. Нельзя же печалиться об утрате того, чем никогда не обладал. А как быть тем, у кого эти потери до сих пор ноют фантомной болью? Что делать с этой болью — заглушить, унять обезболивающим? Или не дать затихнуть, поддерживать её, прислушиваться к ней, чтобы не забыть совсем, чтобы помнить утраченный фрагмент души?

У меня нет ответа.

— Когда нет ответа, — внушал наш учитель математики, — начни сначала.

Я начинаю сначала. Я обращаюсь к своей памяти.

Моя память… Она всегда была частью моего существа, моего характера, моей воли. Так было прежде, пока не возникла мысль написать эти воспоминания. Теперь, совершенно неожиданно для меня, она стала приобретать самостоятельность, вышла из повиновения и сама стала решать, что оставить при себе, а что отвергнуть. Она цепко ухватилась за меня и ведёт за собой. Постой, говорю я ей, когда-нибудь я напишу об этом, но не теперь, ещё не пришло время воспоминаний! Но она держит меня за руку и тянет, тянет… Я иду за ней. Я не хочу больше сопротивляться. Мне даже нравится, что она сильней меня.

Поэтому не стану ничего уточнять — пусть вспоминается, как вспоминается…

В детстве мне, как и всем детям, рассказывали сказки. Но я была особо везучей, поскольку рассказчиков у меня было много: обе бабушки, оба деда и, конечно, мама с папой. Одна бабушка говорила по-грузински и сказки её были грузинские, другая по-армянски рассказывала армянские сказки, мама и папа — по-русски, а деды — на смеси всех известных им языков, вставляя ещё арабские и персидские слова и выражения.

Многоязыкой была не только наша семья, но и двор, улица, радио, театры.

Всё это было возможно в совершенно сказочном городе, каких я никогда за всю свою жизнь больше не видела, — в довоенном Тифлисе. Если здесь и есть преувеличение, то оно объяснимо: мы, тбилисцы, хронически больны своим городом.

Самые колоритные фигуры — оба моих деда. Они утверждали, что сказки помнят со слов своих бабушек, но, странное дело, порой один и тот же сюжет приобретал у каждого из них свой оттенок. Один дед строил дома (они и по сию пору стоят укором бетонным коробкам), и в его сказках превалировала строительная тема: воздвигались дивной красоты дворцы и крепости, дома были нерушимыми и всегда оберегали своих жителей от всяческих напастей.

Другой дед лечил людей, и в его сказках чаще всего происходило то, что сейчас мы называем реанимацией: мёртвые оживали, калеки исцелялись, больные выздоравливали.

Совсем по-другому складывались события в маминых сказках. Всё зависело от настроения и времени, которым располагала мама. Если она убегала в институт, то сказка становилась «многосерийной», с продолжением вечером или завтра. Если настроение не самое лучшее — сказка спрессовывалась почти до состояния дайджеста, как сказали бы мы сегодня. Одно было неизменно в маминых сказках: зло всегда порождало зло и только зло. Так, злая царевна превращалась в чудовище, чудовище погибало от руки смелого воина, но капля крови чудовища превращалась в злую, ядовитую змею. А когда и змея была побеждена, дерево, на листья которого капнула кровь чудовища, становилось ядовитым. Только самоотверженность и смелость человека могли положить этому конец: зло само по себе не исчезало.

Мама была очень музыкальной и, хотя сама не играла, великолепно слышала в оркестре каждый инструмент. Может быть, поэтому в её сказках всегда ощущался полифонизм характеров и мелодики речи отдельных персонажей. Она как бы проигрывала одна за всех сказку-спектакль, тогда как деды мои рассказывали свои сюжеты неторопливо, словно впереди у них была вечность, и говорили за всех героев сказки своими голосами. Речь их была афористичной, яркой, но негромкой и какой-то несуетной. Оттого их сказки обретали характер той мудрости, которой они сами обладали: это были подлинные притчи.

И жизнь наша была как сказка: ведь мы жили во времена великого обмана. Не случайно почти все наши сказки начинаются с присказки: «Может, было то, а может, не было…» Недаром говорят: сказка ложь, да в ней намёк. А понимали ли мы тогда этот намёк? Возможно, особо прозорливые и понимали, но не верили, может быть, боялись верить. Хотелось пребывать в розовом настроении, не замечая трагической шершавости нашей действительности. Лучше всех сказал об этом польский писатель Станислав Ежи Лец: «В действительности всё совсем не так, как на самом деле».

Жили дружно, весело, лелеяли и тешили в себе надежды на светлое будущее, на райский коммунизм, в котором нам всем обещано сплошное блаженство. Часто собирались в нашей небольшой комнате родственники и друзья. Любили петь, особенно два младших папиных брата. Они пели армянские и грузинские народные песни, азербайджанские баяти2, арии из опер. Папа, не обладая вокальными способностями, любил тихонько напевать незатейливые городские романсы, причём один и тот же романс он пел то на грузинском, то на армянском языке. Например, если в грузинском варианте звучали слова: «Магла мтидан цвима модис», то по-армянски романс начинался словами: «Барцр сариц джуре галис». В обоих случаях в переводе на русский это означало, что с высокой горы идёт дождь. В моей детской голове бушевал протест:

— Дождь идёт не с горы, а с неба!

А мама на мой недоумённый вопрос примирительно отвечала:

— Это старая песня. Как поётся — так поётся.

Из чёрной тарелки, висевшей над изножьем большой старинной никелированной кровати, лились прекрасные мелодии, чудесные сказки и рассказы для детей. Чтобы включить самостоятельно радио, я становлюсь на перекладину, соединяющую две ножки кровати, тянусь изо всех сил и достаю рукой розетку. С каждым разом это получается у меня всё лучше: я расту!

«Розовое детство»: я с родителями (1937)

На дворе пасмурный ноябрь 1934 года. Мне почти четыре с половиной. Родители чем-то заняты на балконе. Тбилисский деревянный балкон, опоясывающий весь дом, — это как летняя комната, где стоит жёсткая тахта, накрытая старым деревенским ковром; на нём лежит мутака — мягкая, удобная подушка в виде валика, набитая овечьей шерстью; перед тахтой — стол. Летом мы спим на балконе, обедаем.

Я включаю радио и слышу чудовищные слова: убит Киров! Я знаю, кто такой Киров, — он вождь: раньше, когда меня ещё не было на свете, он жил в Тифлисе, потому одну из центральных улиц города назвали его именем. Он умный, хороший, его прислал в Грузию сам Ленин! Когда Киров приехал, толпа народа радостно встречала его на Вельяминовской улице. Среди них был и мой папа. Я хорошо знаю эту улицу, потому что в самом её начале есть небольшой подвальчик, где уютно расположилось маленькое кафе-мороженое. Здесь самое вкусное в городе мороженое, хотя есть места и красивее, но такого мороженого там не подают. А разносит его по столикам немолодая, очень тучная женщина с невероятно отёчными ногами, всегда обутыми в сандалии — такие огромные, что, кажется, и в длину и в ширину они одинакового размера. А ещё — над подъездом соседнего дома вертикально к стене висит странное объявление: «Мережка, кордонэ. Ида». Первые два слова мне знакомы: мама, прекрасная рукодельница, учит меня вышивать, и, хотя пока я не очень-то преуспела в этом деликатном ремесле, названия вышивок я уже знаю. Но что означает последнее слово, для меня остаётся загадкой. Конечно, можно спросить у мамы, но мне нравится, что в этой вывеске есть загадка, и я хочу её сохранить, возможно потому, что самостоятельно, по слогам прочитала её.

Услышав сообщение об убийстве, я кричу, зову папу, чтобы он как можно скорее узнал об этом несчастье, потому что папа сильный, смелый, ничего не боится и может всегда защитить. Из всех пап нашего двора только мой папа прыгает с парашютной вышки, что стоит в Александровском саду, — и я горжусь им.

Он высокий, стройный, с осиной талией, чёрными в крупных завитках волосами и зелёными глазами. Ему тридцать три года — возраст Христа, как я понимаю сегодня; — он легконогий и стремительный в движении.

Папа входит в комнату. Узнав об убийстве Кирова, он бледнеет и говорит маме, что это начало большой беды3. Мне не совсем понятно, почему начало: разве смерть имеет продолжение?

Разговоры взрослых, которые я слышу, даже когда они говорят шёпотом и совсем неизвестными мне словами, просто откладываются в моей памяти, но не имеют для меня никакого значения: это их, взрослые дела. Пройдёт много лет, но эта привычка — слышать разговоры взрослых, не слушая их, — так и останется у меня. Живя в одной комнате, трудно сохранять секреты от ребёнка, но можно ему внушить, что беседы родителей не должны его интересовать. Так оно и было: взрослые разговоры меня не интересовали, но в памяти, как на магнитной ленте, всё оставляло до поры до времени свой след.

Сейчас эти воспоминания кажутся мне неправдоподобными, я сама себе не верю: разве может ребёнок в таком возрасте знать имена и фамилии членов правительства своей страны? Разве нынешние четырёх-пятилетние малыши знают своих «вождей», как мы их тогда называли? Нет, конечно нет. И слава богу! А мы почему-то знали. Откуда шло это знание — от родителей, из детского сада? Не помню, не знаю…

 

«Неожиданно вошли в кабинет двое моих подчинённых — начальники отделений Михаил Михайлов и Сергей Давлианидзе. Они стремительно подошли ко мне, схватили меня за руки, чтобы не мог залезть в карман, и заявили, что по распоряжению наркома я арестован».

Сурен Газарян

 

 

Скоро Новый год. Весь наш дружный двор готовится к нему: на привязи красуются индейки, время от времени выдавливая из себя гортанные звуки. Их кормят грецкими орехами, чтобы они успели накопить жирок и к урочному часу красовались на блюде, соблазняя золотистой лоснящейся корочкой.

Папа приносит красавицу-пихту. Он говорит, что пихта гораздо красивее ёлки и дольше не осыпается. Ему это хорошо известно, потому что он окончил Лесотехнический институт и знает всё про любое дерево. Мы наряжаем нашу красавицу старинными игрушками, которые покупал ещё мой дедушка для своей маленькой дочки, и новыми, за которыми мы ходили с папой в магазин. А ещё мы обёртываем грецкие орехи в золотую и серебряную фольгу, вбиваем в каждый орех маленький гвоздик, чтобы привязать к нему цветной шнурочек, и сами мастерим хлопушки. Я жду гостей. Ёлка стоит в центре комнаты, чтобы мы могли кружиться вокруг неё. Каким образом в маленькой комнате можно выкроить для такого хоровода место, до сих пор не могу понять.

Начиная с 1 января мы всей семьёй ходим в гости к нашим родственникам и друзьям, и к нам приходят близкие люди. Я очень люблю папиных друзей и до сих пор храню их образы в своей памяти. Самые близкие — дядя Коля и дядя Армен. Они тоже любят меня, всегда при встрече обнимают, целуют в щёчку, шутят. Дядя Армен хватает меня за большой палец, приговаривая:

— Какая хорошая морковка!

Я смеюсь, чуть-чуть обижаюсь и возражаю:

— Это не морковка, а палец!

Тогда он делает большие глаза и с недоумением спрашивает:

— Значит, я вру?

— Что вы, конечно нет, вы просто шутите!

Мы оба смеёмся, а он зовёт моих родителей и восклицает:

— Первый раз вижу такого находчивого ребёнка!

Есть ещё дядя Хуцишвили, которого я так и называю, по фамилии, потому что его зовут Герман, но мне известно, что Герман — это персонаж оперы Чайковского «Пиковая дама». Меня с самого младенчества водят в оперу, и я знаю: люди на сцене не всамделишные, а просто артисты. Нельзя же папиного друга называть, как этого оперного Германа, не настоящего и такого странного, который то кричит: «Сегодня ты, а завтра я!», то повторяет, как в детской считалочке: «Тройка, семёрка, туз! Тройка, семёрка, туз!»

Ещё к нам приходит загадочный человек совсем маленького роста. Это не друг, а просто папин знакомый. Я не знаю, как его зовут. Он постоянно на что-то жалуется папе, просит посоветовать, помочь. У него маленькие, сухонькие ручки карлика, как у лилипутов в цирке. Зимой, когда у нас стоит печка-времянка, он греет их о печную трубу. Руки красные, замёрзшие, но мне кажется, что это жар подпалил и закалил их докрасна, и теперь они уже не боятся ни холода, ни жары, поэтому так спокойно обнимают горячую чёрную жесть печной трубы. «Понимаешь, я вхожу, а у неё, извини за выражение, бельё висит на веревке! — говорит он громким шёпотом и совсем тихо добавляет: — Сирцхвили!» (стыд, позор). Я запоминаю его тираду и долгое время стараюсь не употреблять в своей речи слово бельё — раз он извиняется за него: наверное, оно не совсем приличное. Он мне не нравится, но мне его жалко. Папа опекает его. Я думаю, потому, что ему тоже жаль этого маленького человека.

Вообще, папа любит всем помогать, заботиться обо всех — о своих двух братьях, трёх сёстрах, их детях, моих двоюродных братьях и сёстрах. Мамины подруги не входят в число опекаемых, они сами по себе — тётя Тамара и тётя Шура: им по двадцать шесть лет, как и маме, они совсем не похожи на своих нынешних однолеток, они дамы! Представить себе сегодняшних ровесниц моей мамы дамами совершенно невозможно: они просто девчонки — и до пятидесяти лет, а то и дольше стараются сохранить облик эдакой повзрослевшей девушки.

Мама… Скоро сорок лет, как её нет со мной, но свет её любви, её тепла, ясного ума, доброй мудрости и тихого терпения до сих пор идёт ко мне, к моим детям из бесконечного небытия, как свет далёкой, исчезнувшей звезды. Он сияет в моём доме в дни радости и согревает ласковым, нежным теплом в дни печали. Я вижу её перед зеркалом старинного шифоньера, когда она оглядывает себя в последний раз перед выходом из дома. От неё пахнет духами «Красная Москва» и французской пудрой «Лориган» от Коти из коробочки, разрисованной жёлто-белыми пуховками. Мне кажется, если отыскать тот шифоньер и заглянуть в его зеркало, то можно увидеть в нём маму, молодую, красивую…

Больше всего папа заботится о дяде Гургене, потому что он моложе папы и у него нет жены. С ним я немного робею: у него строгий вид, он почти всегда молчит и очень странно ведёт себя за столом. Кавказское застолье — это многолетний ритуал, с культурой пития и организованным ведением тостов, беседы, танцев и песнопений. Не знаю, как это происходит сейчас, но в моём детстве ритуал соблюдался неукоснительно: никому и в голову не могло прийти хоть как-то нарушить его. Пили только вино, водка на стол вовсе не подавалась, тосты произносил тамада, следуя незыблемым правилам при определении их очерёдности. А дядя Гурген пил только водку. Для него одного делалось исключение, причём совершенно немыслимое: он просил у мамы чайный стакан, наливал в него примерно две трети водки и никогда не подливал больше. Бутылку просил убрать и пил понемногу, не пропуская ни одного тоста. Если у нас сидел гость, который впервые оказался за одним столом с дядей Гургеном, то всегда возникал маленький конфликт: гость возмущался таким самоуправством, недоумевал. А папа, с неизменной примирительной улыбкой, чуть снисходительно заявлял: «Не обращайте внимания, он фармазон», — при этом последнее слово выговаривал по-грузински: пармазони. Что это означало и почему эти слова имели магическое действие? Гости соглашались — я не понимала.

Однажды я посетовала, что дядя Гурген мало говорит. Папа объяснил, что у него невероятно трудная, к тому же секретная работа в НКВД: там не принято болтать. Это вызывало уважение. Кроме того, Гурген был очень эрудированным, кристально честным и преданным советской стране человеком. Из-за большой занятости он не мог даже самостоятельно купить себе машину и попросил об этом папу. Помню, как на улице раздался настойчивый гудок автомобиля — и мы, дети, в тот момент увлечённые какой-то игрой во дворе, выскочили из ворот на улицу и замерли в изумлении. На мостовой, прижавшись к тротуару, стояла лимонно-жёлтая машина странного устройства: там, где положено быть багажнику, приподнята кверху дверца, и сидят папа и какой-то незнакомый мужчина, а за рулём дядя Гурген. Потом папа объяснил мне, что машина называется «жук». Я видела такой автомобиль единственный раз за всю свою долгую жизнь.

 

«Я очутился во внутренней тюрьме. Я огляделся вокруг. С трудом узнавал знакомых. Вот высокий, широкоплечий, с открытым лбом, большими карими глазами под густыми чёрными бровями Михаил Лакоба, начальник республиканской милиции Абхазии, брат Нестора Лакобы, бывшего председателя ЦИК Абхазии. Вот секретарь партийной организации Тбилисской макаронной фабрики Мкртич Хачатуров… вот Хачик Нахапетов, коммерческий директор спортивного общества “Динамо”… Молодой талантливый профессор Вадачкория так изменился, что я его не узнал.

— Ты, Сурен, у нас двадцать седьмой, — сказал Нахапетов.

— Получается так, что одни коммунисты сидят в этой камере, — недоумеваю я.

— Есть среди нас и беспартийный, правда, единственный, — улыбается Нахапетов. — Вот он, Векслер, узнаёшь?

Кто не знал Векслера! Он был директором роскошного обувного магазина “Люкс”. Но где же он? Векслер сидит на корточках у дверей и через щель смотрит в коридор.

— Увели Сосо Буачидзе, — сообщает Векслер. — Он ходить не может, двое его волокут.

Буачидзе — старый большевик, начальник грузинской дивизии.

— Привели Шамше Лежава, он еле-еле двигается.

Лежава — старейший член партии.

— Лункевич тоже рядом, — докладывает Векслер.

Лункевич — главный консультант Совнаркома Грузии…

Странное дело. Что за красные полосы почти у всех на спинах, на ногах, синяки под глазами, кровоподтёки? Что это такое? Все “раскрашены”. Страшная догадка пронизывает мозг, но я сразу же отбрасываю её. Нет, этого не может быть!»

Сурен Газарян

 

Вообще, выходить на улицу одной мне категорически запрещено, и я не нарушаю этого правила. Зато вечерами, после ужина, мы ходим с папой на главную площадь города (площадь Берии), чтобы купить газету «Вечерний Тифлис». Другие газеты мы выписываем — нам их приносит почтальон, а за этой нужно ходить самим. Кроме газет, мы получаем замечательные детские журналы «Чиж» и «Мурзилка». Вечернюю газету продаёт мальчишка, он стоит около кафе на углу площади и улицы Кирова, выкрикивая: «Вечерний Тифлис! Вечерний Тифлис!»

Сегодня он произносит название города иначе: «Вечерний Тбилиси!» С этого дня городу вернули его исконное название, оставив в прошлом русифицированное «Тифлис». Пройдёт не один год, пока многие города нашей страны сумеют вернуть свои подлинные имена.

Мы возвращаемся домой — переходим улицу Кирова, как раз в том месте, где подъезд знаменитого фотоателье. За мою бытность в Тбилиси оно несколько раз меняло свое название: то «фото Совнаркома Грузии», то «фото Литфонда Грузии», однако все называют его по старой памяти «фото Козак». Чтобы попасть туда, нужно войти в подъезд и подняться по деревянной, устланной ковром лестнице на второй этаж. В большом зале фотоателье на видном месте стоит старинный овальный стол, покрытый шкурой белого медведя, на которой в разное время снимались, я думаю, более половины всех младенцев города. Я не была исключением: каждый год накануне дня рождения родители приводили меня сюда, чтобы запечатлеть ещё один этап моего взросления. Первая фотография, аккуратно наклеенная на плотное белое паспарту, датирована январём 1931 года, за ней следуют ещё десять снимков. Последний, одиннадцатый, сделан летом 1941 года — и всё! Дальше — война и наивное ожидание, что, когда она закончится, всё будет как до войны. Войну мы пережили, но «до войны» так и не наступило.

Дальше мы идём мимо здания Горсовета, на первом этаже которого расположена старейшая аптека, и здесь неизменно встречаем то ли родственника, то ли хорошего знакомого (сейчас уже не помню) дядю Михо. Он идёт навстречу с улыбкой раскаивающегося людоеда, распахнув объятия, занимая почти весь тротуар, колыхаясь каждым килограммом своего могучего тела, и приговаривает: «Моди гакоцо! — Тут же переходит на русский и почти кричит: — Дай-ка я тебя расцелую, два целую, три целую!» Я знаю, что в молодости он прятал Сталина от жандармов в каком-то подполье, и это вызывает у меня уважение, но преодолеть чувство брезгливости я не в силах. Он не просто обнимает меня, а сгребает в охапку, поднимает и целует в лоб. Я вижу, что папе это тоже неприятно, но делать нечего; они перебрасываются парой фраз, меня ставят на землю, и мы следуем вниз по улице Армянский Базар, которую позже переименуют в улицу Леселидзе — в память о генерале, геройски погибшем в 1941 году.

Пройдя минуты три, мы доходим до маленького магазинчика, единственного частного предприятия торговли во всём городе. Здесь торгует сам владелец, имени которого мы не знаем, но все называют его Цхонебули, что значит «блаженный». Говорят, частную торговлю и право собственности на магазин ему разрешил сам Сталин, которого он когда-то прятал в подполье. Некоторые утверждали, что сами видели бумагу, написанную и подписанную бывшим подпольщиком. Цхонебули почти такой же толстый, как дядя Михо, и я представляю себе, как сидит в тёмном подвале молодой Сосо, за ним пришли жандармы, а оба толстяка своими телами загораживают вход и объясняют царским прихвостням, что в подвале никого нет, а только в холоде хранятся продукты.

У Цхонебули всегда всё свежее, вкусное, особенно соленья: пикули, черемша. На прилавке, где пирамидкой сложены яйца, приклеена бумажка с надписью: «Яйца прямо из-под курицы».

Справедливости ради хочу заметить, что это не самое смешное объявление в моём городе. В конце Пушкинской улицы на витрине маленькой мясной лавки периодически появлялось объявление, написанное от руки и пришлёпнутое к стеклу хлебными мякишами: «Прадаёца свежи барани ум» — и всем понятно, что в лавку привезли свежие бараньи мозги.

Когда лет десять назад я приехала в Тбилиси и прошлась по знакомым улицам, на месте магазинчика Цхонебули стоял новенький павильон с малопривлекательным, незапоминающимся названием. Заглянула — оказалось, это рекламное агентство. В какой же степени нужно быть равнодушным к прошлому своего города, подумала я, чтобы не воспользоваться таким подарком судьбы и не назвать своё агентство «Цхонебули»! Вдобавок, это продемонстрировало бы профессионализм рекламистов. Но, увы…

К слову сказать, в тот же мой приезд в Тбилиси я ехала на машине от старого района Майдана, собираясь выйти именно в этом месте, но забыла название улицы, образующей угол с улицей Леселидзе. Я обратилась к водителю с просьбой остановиться возле бывшего магазина Цхонебули. Неожиданно колёса вильнули в сторону, машина резко затормозила, а пожилой шофёр, не выпуская из рук руль, повернулся на 180 градусов, лицом ко мне, и, вытаращив глаза, удивлённо спросил: «Ва-а-а! Тэбэ что, сто лет?» Даже в экстремальной ситуации тбилисцы не теряют чувства юмора.

Мы с папой поворачиваем налево и спускаемся по Чалаубанской улице — той самой, название которой я так опрометчиво забыла спустя годы, — к небольшой, удивительно красивой площади, чуть наклонной, как площадь Кампо в Сиене. Конечно, это сравнение пришло мне в голову позже, когда я путешествовала по Тоскане, открывая в каждом её городе что-то общее — пусть даже небольшие черточки — с моим Тифлисом.

Площадь в довоенные годы называлась Экзархской, потому что здесь, в своей резиденции, жил экзарх, глава Грузинской православной церкви. Позже там поместили городское управление милиции, а площадь назвали именем Бебеля, хотя ни экзархом, ни милиционером он не был.

В центре площади — небольшой парк, но мы называем его садиком. Вообще, в Тбилиси принято называть садами то, что в Москве именовалось бы парком: сад «Муштаид», сад «Стелла», сад «Арто», Александровский сад, наконец, сад Гофилэкта, летнего филармонического театра.

Именно в саду Гофилекта, примерно осенью 1944 года, я впервые увидела пленных немцев. Они что-то строили или ремонтировали там, ограждённые от гулявших редкой металлической сеткой. Мы с кузиной перекидывались теннисным мячом и случайно забросили его за ограду. Подошли к строительной сетке, хотели попросить вернуть нам мяч, а с той стороны уже направлялся к нам светловолосый, голубоглазый юноша с нежным румянцем на совсем ещё детском лице. Он улыбнулся и перебросил нам мяч. Кузина поймала его, поблагодарила, а я, как истукан, стояла и во все глаза смотрела на этого мальчика, немца, фашиста, и думала: неужели это он мог убить моего дядю Сашу, ранить Германа Хуцишвили и оставить его на всю жизнь инвалидом на одной ноге, убить мужа моей тёти, обездолив двух её сыновей, моих двоюродных братьев? Я понимала, что должна ненавидеть его и обязательно сказать ему, какой он гадкий фашист и преступник, — ведь я довольно сносно объясняюсь на немецком — но ничего похожего на ненависть в душе или в сердце (кто знает, где, в каком органе таится ненависть?) не могу отыскать. А пленный немец всё улыбается, улыбается и говорит, тыча себя пальцем в грудь: «Вилли! Вилли!»

В нашем экзархском садике нет никаких ограждений, только кустарник окружает его территорию. Дорожки и узенькие тропинки посыпаны толчёным кирпичом. Нас из окрестных домов приводят сюда родители и оставляют дышать свежим воздухом, играть, знакомиться друг с другом. Здесь есть столики, за которыми мы играем в шашки, шахматы, «блошки», — всё можно получить в небольшом киоске напрокат. Там же можно попросить вкусную булочку, небольшую бутылочку кефира. Денег у нас с собой нет, но когда за нами приходят родители, они расплачиваются с киоскёром, а уж она знает, сколько булочек съел Кока, сколько бутылочек кефира выпила Натуся…

Когда пройдут годы, мы вырастем и станем школьниками, некоторые из нас не перестанут приходить сюда. Совсем иной соблазн влечёт нас в этот садик: через дорогу, в старинном доме, на первом его этаже всегда распахнуто окно, откуда льются дивные звуки. Здесь живёт блестящий педагог, пианист и концертмейстер Шведов. Под его аккомпанемент распеваются и репетируют лучшие певцы нашего оперного театра: Надежда Цомая, Мери Накашидзе, Петре Амиранашвили, иногда популярнейший Давид Гамрекели, известный бас Батурин. А во время войны, когда в Тбилиси были эвакуированы артисты Киевского оперного театра, в нашем садике можно было послушать М. И. Литвиненко-Вольгемут, Ю. И. Кипоренко-Даманского, Н. А. Частия, М. С. Гришко. Не только дети, но и взрослые приходили сюда, чтобы, замерев, насладиться прекрасными ариями, романсами, а порой и дуэтами.

Опера в Тбилиси — больше чем просто опера: это традиция, образ жизни, ритуал, наконец потребность. Мы ходили в оперу всей семьёй, с друзьями, с соседями. Нас приучали к ней с детства и водили на спектакли раньше, чем в театр кукол и ТЮЗ. Даже мальчишки во дворе распевали оперные арии. Недавно я попыталась подсчитать, сколько же оперных спектаклей довелось мне послушать в нашем прекрасном оперном театре. Получилось двадцать пять! А ведь я прожила в Тбилиси всего-то восемнадцать лет. Некоторые спектакли я видела с участием разных исполнителей. Так, «Кармен» я слушала с Верой Давыдовой, с Марией Максаковой, с Надеждой Цомая. А когда приезжала из Баку Фатима Мухтарова, весь город жил этим событием: подобной Кармен, пожалуй, я больше не видела. Многие знатоки и любители оперного театра, возможно, станут возражать и доказывать совсем другое, но это абсолютно бессмысленно: моя Кармен — это легендарная актриса из моего детства, Фатима Мухтарова. Точно так же настоящей Аидой навсегда осталась в моей памяти потрясающая Елизавета Гостенина — не только великолепная певица, но и актриса мощного драматического дарования. Интересно, что все эти имена я помню с самого детства, и, чтобы написать о них, мне не потребовалось заглядывать ни в какие справочники — просто я их помню.

А ещё я помню своё первое посещение оперного театра. Мне было четыре или пять лет. Шла опера «Даиси» Захария Палиашвили. Мы сидели в партере. В антракте меня повели осматривать театр, прогуливая по холлам и проходам каждого яруса. Зрители выходили из своих лож, а двери оставались распахнутыми, и через каждый дверной проём виднелась сцена. Чем выше мы поднимались, тем меньше становилась сцена, и у меня сложилось уверенное представление, что для каждой ложи есть своя маленькая сцена. Вернувшись домой, я с восторгом рассказывала об этом соседской девочке старше меня на пять лет. Она долго смеялась и объясняла, что на самом деле в театре существует всего одна сцена, но я ей не поверила и даже обиделась: ведь я своими глазами видела из дверей каждой ложи много-много маленьких сценочек с одинаковыми занавесями!

Моя любовь к опере получила дальнейшее развитие в школе, где с первого класса преподавал у нас пение потрясающий педагог Александр Семёнович Пампалов, в прошлом оперный певец. Он рассказывал нам сюжеты опер с таким увлечением и с такими деталями, что они превращались в многосерийные истории, продолжения которых мы с нетерпением ждали до следующего раза. На его уроках даже самые непоседливые мальчишки сидели тихо, боясь пропустить хоть слово в захватывающем рассказе. Иногда Александр Семёнович наигрывал на рояле мелодии из опер, вполголоса напевал арии. Мы почти верили, что он сам был свидетелем некоторых событий и историй: иначе откуда он мог знать, какие мысли одолевали Тоску, когда она решила спасти своего любимого? А как ярко, красочно излагал Александр Семёнович истории жизни известных композиторов! Его рассказ о братьях Рубинштейнах я помню до сих пор. Пусть многое из него не совсем совпадает с подлинными фактами их биографий, но то, что мы, семи-восьмилетние дети, узнавали об основателях Московской и Петербургской консерваторий, об опере «Демон», о Лермонтове, — дорогого стоило. А сколько песен он разучил с нами! В том числе и «Гимн партии большевиков», который до сих пор поют россияне, но с другими словами и с другим названием — гимн России.

С тех пор прошло много лет, и всегда артист, который не только произвёл на меня сильное впечатление, но и совпал в образе своего героя с моим внутренним представлением об этом персонаже, остаётся в моей памяти, в моих воспоминаниях как бы эталоном. До сих пор Гамлет Пола Скофилда4 в моём восприятии — это единственный, настоящий шекспировский Гамлет, хотя я очень люблю Смоктуновского. Наверное, я субъективна и не совсем справедлива в своих оценках, но разве можно воспринимать искусство объективно и беспристрастно?

В годы войны в оперном театре были организованы симфонические концерты, да какие! Из-за сложностей военного времени финансирование Грузинского симфонического оркестра прекратили, и он распался. Тогда выдающийся музыковед и педагог Павел Васильевич Хучуа взялся руководить оркестром на хозрасчётной основе. Главным организатором довольно сложного и рискованного предприятия стал флейтист Мадатов. Художественное руководство оркестра на общественных началах взял в свои руки композитор Андрей Мелитонович Баланчивадзе, старший брат известного американского балетмейстера Джорджа Баланчина. Впрочем, об этом знали далеко не все, а кто знал, не очень распространялся: не те были времена. Главным дирижёром пригласили Александра Гаука.

Уже в октябре 1941 года начались незабываемые «симфонические понедельники», которые не прерывались до самого окончания войны. Мы с подругой по музыкальной школе, а потом и музыкальному училищу не пропустили, кажется, ни одного понедельника. Концерт предваряли яркие, блестящие лекции П. В. Хучуа — предельно информативные, доступные и потому очень интересные. Он проводил их на общественных началах, как истинный интеллигент, заботясь лишь об общественной значимости своей деятельности. Его ораторские способности и эрудиция могут служить примером некоторым нынешним музыковедам, слащаво вещающим с эстрады свою околомузыкальную скукотищу.

Несмотря на трудные военные годы, на этих концертах зал всегда был полон. Дирижировали Александр Гаук, Одиссей Димитриади, Шалва Азмайпарашвили, Григорий Киладзе. Оркестр играл великолепно, а первую скрипку, Неймана, и его сына, сидевшего рядом, публика удостаивала особых аплодисментов. Позже, когда не стало отца, молодой Нейман занял его место. В ту пору в Тбилиси жили и концертировали Игумнов, Гольденвейзер, Рихтер. Сколько радостных, счастливых минут выпало на нашу долю!

 

«Он вошёл в нашу камеру в безукоризненно чистой украинской рубашке, в щёгольски выглаженных брюках. Иосиф Мебуке, управделами Совнаркома Грузии. Он говорил, что беспрерывно идут аресты руководящих работников-коммунистов. Арестован председатель Совнаркома Грузии Герман Мгалоблишвили, председатель Тбилисского исполкома Ниорадзе, его заместитель Трдатян, секретарь ЦК комсомола Георгобиани, наркомы, руководящие работники ЦК КП Грузии, НКВД, профессора университета и институтов Грузии, писатели…

— Недавно состоялось собрание тбилисского партийного актива, — сообщил Мебуке. — Берия сделал сообщение о том, что органами НКВД раскрыта широко разветвлённая контрреволюционная, террористическая, шпионская и так далее организация, что в ней принимали участие многие видные партийные, советские и военные руководящие работники, что все они разоблачены и “будут стёрты в порошок”. Он так и сказал.

— А что ты думаешь обо всём этом?

— Ничего не думаю. Всё это чепуха. Чепуха и несерьёзно. Если все враги такие, как я, то здесь какое-то страшное недоразумение и скоро всё выяснится… Интересно, что когда Берия угрожал стереть в порошок всех, я аплодировал ему и кричал: “Правильно!”»

Сурен Газарян

 

 

Лето 1937 года прошло под знаком предстоящего приезда в Тбилиси футбольной команды басков. Болельщики гонялись за билетами — в ход шли любые меры: знакомство, переплата, долгое стояние в очереди у касс. Папин друг дядя Валико, страстный поклонник футбола, сумел-таки достать билет на стадион «Динамо». Накануне игры — кажется, это был самый конец июля, тридцатое число, — он забежал к нам, весь взмыленный, всклокоченный, и радостно сообщил:

— Вырвал!

Папа, абсолютно равнодушный к этой игре, со скептической улыбкой пожал плечами. Помню, как возмутился такой реакцией Валико:

— Что ты понимаешь! Я видел, как один энтузиаст менял новенький велосипед на билет! А ты мне тут говоришь!

Сценка выглядела так забавно, что мы с мамой не выдержали и рассмеялись: ведь папа не проронил ни одного слова, он просто улыбался, а дядя Валико — всегда такой серьезный, даже степенный, с его любовью к исторической литературе, особенно к античной, — выглядел сейчас простым мальчишкой. Он часто пересказывал особенно понравившиеся места в очередной прочитанной книге и произносил слово Византия с ударением на А.

Они с женой и трёхлетней дочкой жили неподалёку, часто приходили в гости. У девочки были прелестные локоны чуть рыжеватого цвета, и мне нравилось играть с ней, причёсывать её, просовывая в каждый локон палец, как в трубочку. Я, семилетняя, чувствовала себя намного старше.

В день пресловутого матча мы отправились в Ботанический сад, гордость и любимое место развлечений тбилисцев. Папа рассказывал мне, что саду скоро исполнится сто лет. Здесь такая красота на каждом шагу, что разбегаются глаза. Мы гуляли по саду, а папа без конца рассказывал об окружающих нас деревьях, поглаживая их стволы с такой любовью, будто они живые существа. Видимо, так оно и есть, и я с каждым посещением сада всё больше верила в это. Наконец мы добрались до глубокого ущелья, по которому водопадом скатывается речка Цавкисисцкали. Над ней перекинут красавец-мостик — такой лёгкий, изящный, что кажется, будто он парит над ущельем. Когда мы переходили по нему, я с восторгом и замиранием сердца смотрела вниз, на шумящий водопад, но страха не испытывала: мостик железобетонный, надёжный. Много лет спустя в книге очерков Сергея Городецкого я прочла, что автором этого технического шедевра был муж его сестры А. К. Васильев, главный архитектор Тифлиса в конце XIX века.

Домой мы возвращались через район Майдана, где есть ещё один старинный мост: его называют Ишачьим мостом. По нему можно пройти в другой район города, чтобы полюбоваться синей мечетью, с минарета которой кричит муэдзин, и Метехским замком. Недавно я где-то вычитала, что в средневековых школах ученика, одолевшего теорему Пифагора, переводили в бакалавры, а теорему называли «ослиным мостиком». Не знаю, есть ли у этих мостов смысловая взаимосвязь с их забавным названием, а может быть, это просто совпадение. Тифлисский «Ослиный мост» давно заменили новым: он называется Метехским. А синей мечети уже нет…

 

«Я очутился в кабинете следователя Айвазова. Я знал его по совместной работе в Армении с 1929 года. Знал его как способного исполнительного работника. Я помог ему переехать на работу в Тбилиси, где он родился, вырос, учился. В Тбилиси жили его родные, в НКВД Грузии работал его младший брат Иван Айвазов.

Айвазов был знаком с моей семьёй, часто приходил к нам домой, любил возиться с детьми. Когда Айвазов вступал в партию, я дал ему рекомендацию. Айвазов долгое время работал в моем подчинении, занимая должность начальника отделения.

Он принял меня любезно, даже с улыбкой.

— Ну, Сурен, как жизнь? Садись. Ох и жара! Я представляю, что делается у вас внизу.

Я молчал.

Он перебирал какие-то бумаги, не обращая на меня внимания.

— А ты знаешь, сегодня я встретил твою Любу на улице, — сказал Айвазов. — Она шла со Спартаком, не хотела даже поздороваться со мной, но я её остановил, спросил, как она живёт, как дети, как мать. Люба очень неохотно говорила со мной, не понимаю почему.

Я молчал.

— Я сказал Любе, что если ей что-нибудь понадобится, может без стеснения обращаться ко мне, но Люба сказала, что она ни в чём не нуждается, и даже посоветовала мне не компрометировать себя общением с врагом народа. Прямо так и сказала.

Чтобы прекратить эти терзания, я спросил:

— Кто будет вести мое дело?

— Твое дело поручено мне. Мы же с тобой старые знакомые и, думаю, договоримся. Давай приступим к делу. Так вот, я сейчас должен уйти. Вот тебе бумага, ручка и чернила. Сам напиши свои показания. Только имей в виду: твои показания должны быть начаты с ответов на эти три вопроса.

Айвазов протянул мне клочок бумаги, на котором были написаны следующие вопросы: 1. Кто завербовал вас в контрреволюционный заговор в НКВД Грузии? 2. Какую вредительскую работу вы проводили как член контрреволюционного заговора? 3. Кого в свою очередь вы сами завербовали в контрреволюционный заговор?

Я заявил, что в одну минуту напишу показания, так как никто меня не вербовал, никакой вредительской работы я не вёл и никого ни в какую контрреволюционную организацию не вербовал.

— Ты всё это брось, Сурен, я тебе помогу ответить на эти вопросы. Во-первых, тебя завербовал Тите Лордкипанидзе. Во-вторых, ты с вредительской целью проваливал дела и добивался освобождения арестованных вредителей и шпионов. Может, ты забыл, кого завербовал, но мы этими данными располагаем. Я даже могу дать тебе список лиц, завербованных тобой. Вот тебе бумага и всё что нужно, пиши показания, а я пошёл».

Сурен Газарян

 

 

Прогулка по Ботаническому саду утомила нас, и папа нанял фаэтон. Ах, какое это удовольствие: кататься по городу в фаэтоне! Извозчик-ассириец, такой важный-важный, — и не поймёшь, то ли оттого что толстый, то ли от сильно присборенной, как у цыганок и курдянок, одежды, — сидит почти неподвижно, что-то негромко говоря лошадкам, а они мотают головами. Тогда он сердится на них, кричит «хэй!» — и лошади резво трогаются. Мы едем обедать в ресторан гостиницы «Палас». Это в центре города, в здании, где когда-то располагалась духовная семинария. Там учился Сталин, но пока на фасаде мемориальной доски нет. Зато стоит высокий, колоритный, с большой окладистой бородой швейцар — или портье? — и, приветливо улыбаясь, распахивает дверь со словами: «Антрэ, батоно5!» Папа входит первый и даёт бородачу какую-то денежку. Тот берёт её и говорит: «Мерси, батоно!»

Нельзя сказать, что мы часто здесь обедаем, но иногда папа балует нас. На первом этаже, слева, длинными, до полу, занавесями отгорожены небольшие кабины, одной стороной выходящие в крохотный зелёный садик. Здесь всё очень вкусно, а огурцы, нарезанные на тарелке, покрытой, как ковриком, огуречными же шкурками, пахнут так аппетитно и оглушительно, как нигде никогда больше не пахли…

Я помню, как в 1936 году, когда состоялись первые выборы в Верховный Совет СССР, мы решили всей семьёй прийти на избирательный пункт раньше всех и проголосовать первыми. Зачем это нужно было — до сих пор не могу понять. Видимо, просто порыв наивного патриотизма. Впрочем до нас уже ожидали открытия избирательного участка трое таких же энтузиастов, так что мы оказались четвёртыми. В тот день мы тоже пришли в «Палас», с нами были дядя Валико и его молодая, очень красивая жена Этери. Когда в соседней кабине раздалась песня, Валико неожиданно встал из-за стола и пошёл к ним. Песня на мгновение смолкла, но тут же с новой силой возобновилась. Первый голос — это был Валико — звучал характерно для гурийского голосоведения, так называемого криманчули, на грани крика и пения. Много лет спустя, занимаясь в музыкальном училище, я узнала, что достигается этот эффект путём «пересмыкания» голосовых связок.

Так вот, дядя Валико, уроженец Западной Грузии, гуриец, просто не выдержал: не каждый день выпадает такое удовольствие — спеть гурийскую песню в хорошей компании. Вообще, несмотря на свою внешнюю степенность и увлечение историей, что предполагает некую сосредоточенность и сдержанность характера, он был компанейским, лёгким человеком. Однажды я услышала, как он говорил моей маме:

— Понимаешь, Нина, если у меня останется последний рубль, я его разменяю на сто копеек и набью карман, чтобы слышался звон монет. — Не знаю, по какому поводу это говорилось, но слова запомнились.

А сегодня Валико «болел» на стадионе «Динамо» и наверняка выкрикивал привычную для наших болельщиков фразу: «Судья — композитор!» Это означало, что судья сочиняет. Интересная ассоциация…

На следующий день рано утром к нам прибежала Этери, заплаканная, с распухшим лицом, и буквально выдохнула: «Ночью Валико арестовали… что мне делать?»

Папа быстро собрался: решено было бежать к дяде Гургену, пока он не ушёл на работу. Он обязательно поможет или скажет, к кому обратиться: ведь он работает в НКВД! Телефоны в те годы в городских квартирах были редкостью, да и автоматы тоже.

Переговаривались взрослые шёпотом, чтобы не разбудить ребёнка, то есть меня. А я уже проснулась и конечно же лежала неподвижно, тихой мышкой, не открывая глаз. Очень хорошо помню, что никакого волнения и страха за судьбу дяди Валико не испытывала, было только любопытство и уверенность в случайности, нелепости происходящего.

Мама усадила Этери завтракать, я соизволила «проснуться» и присоединилась к ним. Мы молчали, ждали папу. Он скоро вернулся — с его стремительной походкой преодоление расстояния от нашего дома до дома Манташева и обратно не заняло много времени. Итог визита был печальный. Теперь, уже не таясь от меня, он сказал:

— К сожалению, Гурген этими вопросами не занимается, но обещал разузнать. Успокоил, говорит, что разберутся, зря держать не станут.

Дядя Валико не вернулся никогда…

Вскоре арестовали папиного однокурсника Арама и его жену, учительницу музыки, а их сына куда-то отправили, в какое-то место, где собирали детей арестованных врагов народа. Что это за место, почему эти умные, добрые папины друзья стали врагами народа, — какого народа? значит, и меня? — я не спрашивала, и мне никто не объяснял. Потом кто-то в разговоре упомянул о расстреле поэтов Паоло Яшвили6 и Тициана Табидзе. Это было совсем уж непонятно: как можно быть одновременно поэтом и врагом народа?..

Мне хочется вернуться к нашей Экзархской площади, потому что, во-первых, здесь стоит очень любопытный дом, где живут наши знакомые. Когда-то это был небольшой скромный дворец последнего грузинского царя Георгия XII, сына Ираклия II, которого народ любил за храбрость и усердие по объединению Грузии в единое государство. Теперь площадь справедливо переименовали в площадь Ираклия. За невысокий рост его называли любовно патара кахи, что означает «маленький кахетинец». Георгий в сложнейшей политической обстановке продолжал дело отца и уж наверняка заслужил, чтобы этот дом, его последнее пристанище в Грузии, сохранили потомки. Но этого не случилось: в восьмидесятые годы дом снесли. Только домик в Гори, где родился «легендарный Сосо», удостоился чести стоять века, даже уютно укрылся в неком подобии футляра, выстроенного над ним, и теперь поклонники отца народов могут совершать туда паломничество. А д&oacuteма Георгия XII из рода Багратионов словно и не было…

«Никогда не говори "во-первых", если у тебя нет "во-вторых"», — наставляла нас первая учительница русской литературы Сусанна Вартановна. Но у меня есть и «во-вторых», хотя оно для меня самое главное, можно даже сказать «первее первого», как любила повторять в детстве моя дочь, когда побеждала в каких-нибудь играх или соревнованиях. Отсюда, от площади Ираклия, начинается улица моего детства, улица Чахрухадзе. Её прежнее название — Багратионовская, я об этом узнала, едва научившись читать, по надписи на конвертах: после нынешнего названия улицы в скобках стояло «бывш. Багратионовская». Это «бывш.» невероятно интриговало и раздражало меня, пока я не спросила у мамы. Все оказалось до примитивности просто. За мою долгую жизнь часто случалось, что какое-то слово или чей-то поступок, а порой загадочное переплетение обстоятельств становились предметом длительных раздумий, предположений, волнений и, как следствие, неадекватных выводов. Вот тогда я вспоминаю это «бывш.» и оказываюсь права: всё разрешается наилучшим и самым безболезненным образом, минуя непроходимые камни и болота, которые я успела нагородить в своем воображении.

Григол Чахрухадзе почти неизвестен русскому читателю. Уже живя в Москве, я прочла сборник его од «Тамариани», впервые переведённых на русский язык литературоведом Шалвой Нуцубидзе и изданных в самый тяжёлый год войны, 1942-й, издательством Тбилисского университета. Чахрухадзе — старший современник Руставели. В своих стихах он воспел царицу Тамару7, её блистательное правление. Вокруг судьбы и творчества этого средневекового одописца скрещивались копья историков, философов, литературоведов. Академик Н. Я. Марр высказывал даже такую версию: Руставели и Чахрухадзе — одно и то же лицо, на самом деле Чахрухадзе — это фамилия поэта, а Руставели означает место его рождения, то есть руставский, из Рустави.

Не знаю, до чего доспорились учёные, но я лет десять-двенадцать назад с огромным интересом прочитала некоторые работы на эту тему. Мне показалось любопытным, что в поэме Руставели «Витязь в тигровой шкуре» есть заимствования из «Тамариани» Чахрухадзе, — точно так же, как в «Задонщине» Софония Рязанца можно найти множество прямых цитат из «Слова о полку Игореве». Впрочем я, кажется, вторглась не в свою область…

(продолжение следует)

__________________________________________________________________

1. Сурен Газарян направил своё "Документальное повествование" в редакцию журнала "Новый мир". В ту пору его главным редактором был Александр Трифонович Твардовский. Вот что он ответил автору повести:

"Глубокоуважаемый Сурен Оганесович!

Мне представилась возможность прочесть рукопись Ваших воспоминаний "Это не должно повториться", и они оставили во мне большое и значительнейшее впечатление. Должен сказать, что я перечитал немало мемуаров, посвящённых тому ужасному периоду в жизни нашего общества, который мы обозначаем тридцать седьмым годом (Вы правы, что это не понятие одного года), но я затруднился бы сравнить с Вашими записками что-нибудь из прочитанного ранее. Глубокая правдивость при сдержанности, исключающей какое-либо преднамеренное нагнетание страшных вещей, стремление поразить читателя (такое стремление можно было бы понять: человек прошёл бог весть через какие испытания, и ему кажется, что это ещё не производит достаточного впечатления на не испытавших ничего подобного, и невольно сгущает краски. У Вас этого, повторяю, нет).

И замечательно, что Вы, по-видимому, человек необычайно сильный духом, способный выдержать жуткие пытки, но не совершать хотя бы и вынужденного бесчестья, в то же время отнюдь не рядитесь в тогу классического героя, защищённого от страданий душевных и телесных бронёй условности, и предстаёте перед читателем как равный ему, читателю, человек, которому по-человечески может быть и больно, и страшно, и горько, и мучительно одиноко. В этом смысле особенно сильны главы, описывающие периоды допросов и позднейшего одиночного заключения. Отсюда - безоговорочное доверие читателя, когда он вместе с автором - героем книги - как бы самолично проходит через всё, что тому досталось пережить.

Мне незачем, думается, объяснять Вам, что об опубликовании Ваших записок сегодня не может быть речи, но я ни на минуту не сомневаюсь, что они, подобно некоторым другим работам, непременно увидят свет и послужат делу коммунизма, то есть воспитанию людей, особенно молодых, в человеческом смысле. Они, эти записки, несмотря на всё тягостное и порой ужасающее, что в них содержится, не приводят к отчаянию, не угнетают безысходностью, но, наоборот, вооружают силой духа, волей, облагораживают.

Да, это не должно повториться, ибо эти "формы" и "методы", эти "средства" начисто уничтожают цель, ставят под удар идею коммунизма, и тот, кто ратует о забвении, о "нерастравлении ран", а такие есть ещё среди нас, - тот, вольно или невольно, хранит про запас эти "формы" и "методы". Ваша книга - выполнение долга, заслуга и своеобразный подвиг, потому что для написания её мало было одного позыва - нужна была огромная сосредоточенность, воля, готовность вновь пропустить через свою душу всё то, что уже оставило в ней такие жестокие следы, наконец, труд, затрата психо-физиологических сил, напряжение.

Спасибо Вам за всё это, дорогой Сурен Оганесович.

Не могу не отметить, хотя при чтении рукописи не за этим следил и не этому придавал значение, что и со стороны собственно литературной - записки совершенно незаурядное явление: чувство меры, точность и достоверность деталей, натуральность живой речи, ясность неусыпной мысли.

Желаю Вам доброго здоровья, спокойного сознания, что Вы сделали большое благородное дело.

13.III.67
Ваш Твардовский"

2. Баяти - многообразный жанр азербайджанской народной песни широкого диапазона с извилистой мелодией, богатой вокальными украшениями. Очень труден в исполнении.

3. Убийство С. М. Кирова действительно послужило предлогом для развёртывания очередного этапа сталинских репрессий. В тот "счастливый" период многие успели подзабыть Шахтинское дело 1928 года и, видимо, просто не знали, что уже тогда стали функционировать печально известные лагеря, например, СЛОН (Соловецкий лагерь особого назначения).

4. Зимой 1955 года британская театральная компания "Теннент" привезла в Москву спектакль "Гамлет, принц датский" в постановке Питера Брука. Роль Гамлета исполнял Пол Скофилд. Спектакль потряс Москву и необычной постановкой, и декорациями, точнее, их отсутствием: тёмные бархатные полотна уходили ввысь, к колосникам, меняя своё положение и каждый раз по-разному выгораживая сценическое пространство. Но главной была блистательная игра актёров. Я заворожённо следила за игрой Скофилда и, не зная ни слова по-английски, понимала каждую его реплику, каждую интонацию. После спектакля я, подобно пушкинской Татьяне, воскликнула про себя: "Это он!" - и больше никогда не ходила на постановки "Гамлета", ни с Марцевичем, ни с Казаковым. Зачем, если я уже встретила своего Гамлета? Я храню в памяти скофилдовского Гамлета, как Аиду Гостениной и Кармен Мухтаровой.

5. Батоно - вежливое обращение, означающее по-русски утраченное, к сожалению, слово сударь. Почему поляки и чехи сохранили обращение пан, пани, итальянцы - синьор и синьора, грузины - батоно и калбатоно, а россияне обращаются друг к другу лишь "мужчина" и "женщина", словно зачитывают вслух анкетную графу "пол"? Удивительно, обидно и стыдно! Что же касается антрэ ("войдите"), то это отнюдь не означает, что все швейцары тифлисских ресторанов владели французским языком.

6. Павел Джибраилович Яшвили, известный как Паоло Яшвили, - один из блистательных поэтов Грузии. Он учился в Кутаиси, в Анапе, затем в Париже, в Институте искусств при Лувре. Всесторонне одарённый, прекрасно образованный, искренний патриот, он и внешне был великолепен: молодой, красивый, элегантный. Чудовищно, что при жизни поэта не была издана ни одна его книга! Он был одним из организаторов знаменитого поэтического ордена "Голубые роги", а затем и редактором одноимённого журнала. Поэт большого диапазона, великолепный импровизатор, мастер экспромтов, темпераментный, яркий, цельный человек с чистым сердцем, благородный и бесстрашный, Паоло Яшвили был остроумен и ироничен.

В своих воспоминаниях Корней Иванович Чуковский писал: "Мало кому известно, что замечательный грузинский поэт Паоло Яшвили мастерски владел русским стихом. Внимательно перелистав мою "Чукоккалу", он мгновенно вписал в неё стихотворный экспромт по-грузински. Увидев, что я с тоской всматриваюсь в непонятные строки, Паоло тотчас же перевёл их стихами на русский язык: Какое чудное соседство:

Здесь Белый, Блок и Пастернак.
Я рядом занимаю место,
Как очарованный простак.
Перевожу вам эти строчки
На несравненный русский лад,
Поэт моей любимой дочки,
А для меня - весь Ленинград".

7. Царица Тамар, дочь Георгия III Багратида и красавицы Бурдухан, воспитывалась теткой, высокообразованной Русудан. Отец короновал её ещё при собственном царствовании, в 1179 году. Она прожила яркую, насыщенную политическими и военными победами жизнь. Её называли не царицей, а царем, сосудом мудрости. Девизом своего правления она провозгласила Милость и Правду. "Я отец сирых и судья вдов", - так говорила о себе эта великая женщина. В Грузии за всё время её правления не было ни единого случая смертной казни и телесного наказания. Благодаря царице Тамар XII век в истории и культуре Грузии стал "золотым". Её руки искали византийские царевичи, алеппский султан, персидский шах. А вышла она замуж за русского князя Юрия, которого так и называли - Юрий (Георгий) Русский. Драматическая история этого князя лишний раз подтверждает слова моей мамы, что зло порождает только зло.

Началось всё в 1147 году, когда суздальский князь Юрий Долгорукий, объезжая свои земли, навестил село Москов, принадлежавшее боярину Кучке. Своевольный боярин не выказал должного уважения князю, не подчинился ему. Долгорукий убил его, но пощадил маленькую дочь. Она выросла в доме князя и в историю вошла как Кучковна. Сын Юрия Долгорукого Андрей влюбился в неё и взял в жёны. Став после смерти отца в 1157 году князем владимиро-суздальским, он проявил себя рачительным владетелем, строителем и просветителем, построил резиденцию недалеко от Владимира в селе Боголюбском. Всю жизнь Андрей Боголюбский боролся с боярской вольницей. В 1174 году его жена Кучковна вошла в заговор бояр против мужа. Андрей был предательски убит в церкви при собственном великолепном княжеском дворце в селе Боголюбском. Начались усобицы. Его сыну, Юрию Андреевичу, пришлось бежать к половцам в Сунжу.

История умалчивает о том, почему и как грузинские вельможи отыскали князя Юрия, прозванного впоследствии Русским. Видимо, высокий, светловолосый, красивый, блестяще образованный, в совершенстве владевший греческим языком, к тому же отличившийся в боях Юрий показался вельможам достойным кандидатом в мужья царице Тамар. После долгих переговоров он выехал в Тбилиси, и в 1185 году в Дидубийской церкви был торжественно заключён брак между ним и царицей Тамар. Через два года брак распался: Юрия обвинили в содомском грехе и с позором изгнали из страны. Вот таким образом зло, сотворённое Юрием Долгоруким, породило зло даже в третьем поколении…

Ах, какой великолепный пример женщинам всех последующих поколений подала блистательная царица! При расторжении брака она сказала: "Хоть и научена я законом Божьим, что нельзя покидать первое брачное ложе, но с человеком, который не будет сохранять это свое ложе в чистоте, не следует терпеливо оставаться, потому что он предаёт поруганию Храм Божий. И я не в силах выпрямить тень кривого дерева и, не имея за собой вины, отряхаю и пыль, которая пристала ко мне через тебя". Вторым браком царица Тамар вышла за осетинского царевича Давида Сослана и родила сына Георгия Лаша. Григол Чахрухадзе воспел "богоподобную царицу", её блестящие победы над врагами страны и успехи в построении процветающего государства.

Комментарии

Добавить изображение