РУССКАЯ ХУДОЖЕСТВЕННАЯ КЛОАКА

01-05-2011

Подборка текстов Алексея Смирнова

Алексей Глебович Смирнов - русский художник, сын художника, писатель, выросшей в той среде, о которой живописует с большим знанием дела. Участник второго русского андеграунда. Жил в Москве.

Несколько публикаций в журнале "Зеркало".

Алексей СмирновЧехов умер сравнительно молодым, связавшись с неутомимой в постели немецкой кобылой актрисой Книппер, и большинство его персонажей дожило бы до большевистского переворота и было бы расстреляно чекистами в их ненасытных и емких до насильственной смерти подвалах. Так что будь реальным такой Гуров, ему бы чекисты проломили затылок своей свинцовой пулей - единственным аргументом победившего пролетариата. А вся родня его жены Книппер стала агентами Лубянки, включая саму Ольгу Чехову, которой целовали ручки и Гитлер, и Геббельс и которую как своего суперагента так любил генерал НКВД Судоплатов.

А сама усатая мегера Книпперша, внешне очень похожая на мадам Боннер, вместе с малороссийским помещиком Немировичем лебезили перед Сталиным, Ежовым и Берией за ордена с красной звездой - символом Люцифера.

К тем бывшим, которые прижились в его особом государстве, Сталин к концу жизни относился покровительственно. В его ближайшем окружении постоянно был дворянин Скрябин-Молотов, да и Жданов, и Маленков, и Булганин тоже по их внешности были явно не пролетарского происхождения. Там был и царский полковник-генштабист Шапошников, педик в пенсне с мордой мерина, фактически разгромивший рвавшийся к Москве вермахт и подготовивший перелом в зимней подмосковной кампании. Правда, Шапошников надорвался за лето в осень сорок первого и отошел от дел.

Мой папаша, суховатый портретист-реалист Глеб Борисович Смирнов, человек по происхождению "бывший", внешне прижился в каком-то учительском институте, где он с неким Корниловым, тоже из дворян, создал кафедру рисунка, а потом, еще до войны, перебрался в Архитектурный институт, где попал в целый невырезанный курятник "бывших".

В Архитектурном институте в красной Москве и до войны, и после нее было модно учить детишек красных фюреров и фюрерков. У папаши учились и дочь сталинского железнодорожного фюрера Кагановича Майя, дочь кровавого упыря Маленкова и еще много дочерей красной сволочи. Кафедрой рисунка там заведовал польско-украинский дворянин из Каменец-Подольска Михаил Иванович Курилко.

Это был человек-легенда. Красивый, одноглазый, атлетически сложенный гравер из петербургской академии, он изъездил до Первой мировой всю Европу и собрал в Италии коллекцию мебели эпохи Возрождения. В молодости он был голубым гусаром в Австрии Франца-Иосифа и любил рассказывать похабные истории о своих успехах у польских и венских дам. Он вообще был скабрезным художником и, рисуя голых женщин, всячески вырисовывал складочки и волосики на их половых органах, а когда ставил две женские модели, то всегда в лесбийских позах, так что из мастерской выбегала, вся покраснев, жена Вертинского Лиля, которая тогда у него училась.

Михаил Иванович одно время был художником в Большом театре, для которого сочинил либретто балета "Красный мак" и оформил его. У него была небольшая комната в доме XVIII века сразу за Большим театром, где вся обстановка была из итальянской мебели эпохи Возрождения и висели его работы на пергаменте, натянутом на подрамники. Висела там и его работы Мадонна в настоящей "возрожденческой" раме, которую он выдавал за работу Филиппино Липпи.

В советские годы Курилко поддерживал близкие отношения с красным графом Алексеем Толстым, с которым он встречался еще в Петербурге в обществе куинджистов. Курилко всячески угождал третьей жене Толстого Баршевской, называя ее графиней, и любил у них сытно ужинать. По-видимому, Курилко был в особых отношениях с Лубянкой, терпевшей его многие, отчасти подсудные штучки с несовершеннолетними и взрослыми балеринами Большого театра. Он так допасся среди балетных курочек, что две задроченные и зачумленные им девицы из кордебалета выбросились с верхнего яруса служебных лож Большого театра и разбились - одна насмерть, а вторая переломала ноги. История эта в свое время наделала шума, но была замята.

Старик хорошо знал свое блудное дело, годами обучаясь в борделях Варшавы и Вены, где он был завсегдатаем. Курилко, удивляясь, рассказывал про хамство Толстого. Так, однажды за столом на даче Толстого сидели два знаменитых полярных летчика и Курилко с женой. Подали блюдо с телятиной. Толстой разделил его с четой Курилок, а остатки отдал летчикам, сказав им, что они как недворяне большего не заслужили. И те молча сожрали им даденое. Все это очень любопытно и достаточно мерзко в свете того, что Сталин хотел перед смертью объявить себя императором и пестовал уцелевших "бывших". Сейчас еще жив дряхлый старец Сергей Михалков, участник этих оскорбительных для настоящих непродавшихся дворян сталинских псевдомонархических разблюдовок. В кабинете у автора вечного гимна весит его генеалогическое древо, но не висит там список проданных им на Лубянку людей.

У старца Михалкова есть очень на него похожий брат, профессиональный чекистский провокатор, ездивший за рубеж с группами ученых "пасти" их и кравший у них дорогой одеколон, о чем все знали, но терпели, зная, откуда этот мерзавец и прохвост. Мне это рассказывали люди, за которыми он доглядывал.

Оба брата были ответственны за верноподданность советских писателей красному режиму: один следил и доносил на всех, а второй был рядовым филером, пасшимся в писательском ресторане. Обычно на всех юбилеях, банкетах, чествованиях всегда было много стукачей, доносивших на всех собравшихся. Интересно было бы поприсутствовать на обеде, в котором участвовали бы Михалков-старший, красный граф Игнатьев, красный граф Алексей Толстой, князь Ираклий Андроников и еще кое-кто из их окружения. У всех этих господ были вполне определенные страшные политические биографии. И в эту компанию хорошо вписывался бывший голубой гусар Франца-Иосифа Михаил Иванович Курилко.

У Курилко был брат - петербургский гвардейский офицер, который при большевиках угодил в Соловецкую обитель чекистов СЛОН (соловецкий лагерь особого назначения), где группа бывших царских офицеров, говоривших между собой по-французски, руководила всеми заключенными и держала в страхе блатарей. Потом всех царских офицеров и священнослужителей - всего около трех тысяч человек - задраили в старых нефтеналивных баржах, отбуксировали в Белое море и утопили. Мне об этом рассказывал один анархист, сидевший в эти годы в Соловках и слышавший, как в выводимых буксирами баржах русские люди сами себя отпевали. А анархист этот случайно выжил и, спившись, умер от инфаркта во время очередного похмелья.

Когда знаменитого в Ленинграде и во всем распадающемся СССР престарелого академика Лихачева еще молодым человеком чекисты посадили в Соловки, то вид бравого гвардейца Курилки его вверг в шок. Происходя из купеческой семьи старообрядцев-федосеевцев, Лихачев не любил ни русского царя, ни царских офицеров, презрительно называвших штатских "штафирками".

И то, что в красном лагере тогда командовали белые, его, несомненно, оскорбляло.

У Курилко был значок лауреата Сталинской премии, которую он получил вместе с композитором Глиэром за балет "Красный мак".

Сталину нравился этот балет на революционную тему, где описаны события в Китае. Курилко со свойственным ему остроумием рассказывал об очередном заседании в Большом театре, на котором партруководство, как всегда, плакалось, что нет балета на современную тему. И тогда Курилко достал "Вечернюю Москву", прочитал вслух заметку о том, как белокитайцы захватили советский пароход, и обещал начальству за неделю написать сценарий на эту тему. Это, конечно, лучше, чем, как Тихон Хренников, ставить оперу "Мать" по Горькому (об этой опере москвичи говорили: "Слова матерные, музыка - хреновая") или плясать балет о Зое Космодемьянской, где ее среди прыжков вешают на сцене.

в разгар летнего наступления немцев на Москву Курилко собрал заседание кафедры только из дворян, предварительно заперев рисовальный класс на ключ, и обратился к ним с речью: "Господа, скоро немецкая армия войдет в Москву, дни большевизма сочтены. Нам надо обратиться к канцлеру Гитлеру - он ведь тоже художник - с обращением, что мы, русская интеллигенция, готовы создать художественную организацию, подобие академии, которая бы обслуживала немецкую армию. К нам присоединятся многие. Надо также составить списки заядлых коммунистов, чекистов и евреев. Красная армия скоро повернет оружие против большевиков, и мы должны стать прогерманской страной". От такой речи, как рассказывал мне папаша, все испуганно замолчали, и за всех выступил профессор Грониц, сказавший: "Да, все мы боимся коммунистов и евреев и не пускаем их в свой коллектив как потенциальных доносчиков НКВД. Но ваши идеи, Михаил Иванович, довольно неожиданны для нас, и мы должны их тщательно обдумать". На этом все подавленно разошлись, испуганные происшествием. Никто к Курилко после этого разговора не подошел, и он о своей речи больше не вспоминал. Никто, конечно, не донес, и все сделали вид, что ничего не произошло. Папаша рассказал мне об этой истории, когда я уже вырос и Курилко давным-давно умер (а жил он очень долго).

Академика Лихачева команда Горбачева очень умело использовала, прикрывая им свое немыслимое воровство. В бесконечные сериалы "бандитского Петербурга" с семьей Собчака и всех прочих нынешних "питерцев" академик Лихачев очень даже хорошо вписывается как политически дураковатый, выживший из ума интеллигент и свадебный генерал, почему-то решивший, что вдруг вот так, за здорово живешь, бывшие коммунисты будут возрождать традиционную Россию, а он будет обучать матерых воров и бандитов идеалам русского гуманизма и народнического правдолюбия. Лихачева держали в собчаковской конюшне как козла для успокоения маразменной советской телепублики, которой он часами рассказывал свои байки про тюрьмы и лагеря, подслеповато предсмертно щурясь и уговаривая своих слушателей не делать людям зла. Ни разу Лихачев ни на кого не гавкнул и не окрысился из своей слежавшейся и пропахшей гниющими книгами норы и только все время всему умилялся. А ведь совсем не наивен был, между прочим, старичок, мог бы и гавкнуть, но рот его был очень давно, со времен соловецкой юности, заколочен гвоздями-сотками.

Сейчас на политической плешке вообще нет ни одного политического идеалиста с незапятнанной биографией, и это основной определяющий знак нашего времени.

Они все были молодые, хорошо кормленные, избалованные, дети тогдашних хозяев жизни, и захотели жить, пускай и позорно. Это ведь целое поколение русских дворян стучало на Лубянку и выживало, народив кучу детишек, таких же подлецов, как они сами.

Соловьев, легализовавшись на Лубянке, по своей подлой работе доносителя часто сидел в ресторанах и избивал посетителей - особенно он не любил нэпманов и их толстозадых дамочек, танцевавших чарльстон и дергавших при этом седалищем. Сам он первым в драку не ввязывался, но если видел, что несколько бьют одного, то беспощадно избивал всех подряд.

Один раз нэпманы накинулись на него всем рестораном, но его спас Качалов, спрятав в отдельном кабинете, где он в тот день гулял. Судя по всему, в этих кабаках и пивных Соловьев перезнакомился с другими бывшими белогвардейцами, ставшими доносчиками, и они создали своего рода союз, договорившись доносить только на убежденных красных, кавказцев и евреев, которых они люто ненавидели как своих бывших врагов на полях сражений.

Соловьев напакостил и на Масловке, отправив на расстрел нескольких убежденных коммунистов. Все советские художники его люто ненавидели и, шипя, называли белогвардейцем - это было тогда высшее ругательство и оскорбление. Сортир на Масловке был общий, и Соловьев туда ходить не мог: когда он закрывался в кабинке, художники обливали его из банки мочой.

Кухня тоже была общей, но готовить там Нина Константиновна тоже не могла: жены художников подбрасывали им в суп дохлых мышей и толченое стекло.

Соловьевы готовили пищу в мастерской на керосинке и там же приспособили рундук с сиденьем для отправления естественных надобностей.

Живя в маленьком номере борделя на Трубной, Соловьев вначале работал в "Гудке" и других периодических изданиях, где рисовал пером портреты всяких передовиков, и перезнакомился и с Олешей, и с Булгаковым, и с Катаевым, но языка общего с ними не нашел. Он-то был матерый белогвардеец, каратель и боевой офицер, а они, с его точки зрения, мелкая литературная сволочь, или околоармейский обозник, или лекарь, как Булгаков. Почему-то из них всех он всерьез полюбил только сына раввина Ильфа и радовался на его юмор и словосочетания.

Он внутренне не разоружился, никому ничего не простил, хотя и служил красным, и поэтому был опасен во всех смыслах - физически, политически и морально. Затруби трубы - и он тут же выступил бы в поход против красного Кремля, они его духовно не сломали, а всячески осволочили.

Он всегда, не говоря прямо, давал понять своим ученикам и близким людям, что власть советская - чисто воровская и бандитская по своей сути. Наверное, в вермахте и в СС тоже служили скрытые враги Гитлера и его рейха.

Герасимова Соловьев не любил, хотя тот был хорошим учеником Серова и Коровина и писал портреты и мокрые от дождя террасы с пионами лучше мрачноватого по гамме Соловьева. Соловьев знал, что Герасимов был потомственным прасолом, стелил на пол своего сто десятого ЗИСа солому и посреди огромной, как цех, мастерской поставил чум-юрту, где жил со среднеазиатской танцовщицей-еврейкой из Бухары Ханум, постоянно ходившей в одних только газовых шароварах, выставляя напоказ маленькую и острую, как у козочки, голую грудь, и гремевшей браслетами с бубенчиками на руках и ногах. Личный друг Ворошилова, Герасимов часто ездил к нему на дачу, где они с совхозными молочницами парились в бане и хлебали рассол, как голодный непоеный скот. Вообще основным поставщиком славянского мяса с дырками в Академию для обработки был Дейнека, украинец по отцу, а по матери, как бывший вице-премьер Руцкой, - курский еврей. Очень хитрый человек, организатор массовых оргий для академиков, за что его очень ценили. "У меня все бабы чистые, проверенные в вендиспансере и работают на детском питании, - заверял Дейнека. - У них ни триппера, ни мандавошек нету".

Один портретист, академик Котов, так увлекся этими здоровыми дурами, что умер в купе поезда на одной из них, и проводники стаскивали его с голой испуганной женщины, придавленной огромной похолодевшей тушей. Его смерть почему-то всех очень развеселила, хоронили портретиста радостно и умиленно, постоянно при этом ухмыляясь. Дейнека любил уложить натурщицу в позу с раскрытой половой щелью и часами рисовать ее в ракурсе со всеми деталями влагалища, объясняя им, что это надо для анатомии. Платил он за такие сеансы двойную цену, но к натурщицам не приставал. Его кисти принадлежали целые композиции, на которых голые женщины занимаются спортом, и у всех тщательно прорисованы половые органы.

В квартире Аполлинария Васнецова жил поэт Николай Асеев, спавший в одной постели одновременно с двумя толстыми женами, и держал собачку, которая особенно сильно тявкала, когда Асеев читал свои стихи, топая при этом ногой. Туда часто хаживал Маяковский и семья провокаторов Бриков.

Сам Маяковский тоже был тайным агентом Лубянки, финансировавшей его зарубежные поездки, совершаемые с диверсионными целями. Дочь художника Малютина сохранила часть квартиры своего отца и наблюдала все это безобразие.

Студенты ВХУТЕМАСа часто устраивали коммунистические субботники, в ходе которых били слепки с античных статуй, сжигали старые дореволюционные рисунки учеников, а на копиях со старых мастеров писали свои революционные картины.

В сталинской Москве, кроме Архитектурного института, было еще два центра, где кучковались "бывшие", склонные к реалистической живописи. Одним из таких центров была мастерская художника Василия Николаевича Яковлева. Он происходил из очень богатой купеческой семьи, мужчины которой усиленно предавались неудержимому и неукротимому блуду. Отец Яковлева постоянно говорил: "Со всеми женщинами сойтись невозможно, но к этому надо стремиться" - и посему постоянно посещал дорогие бордели и содержал особо умелых и шикарных проституток на особых квартирах с зеркальными потолками и стенами. При всем при том он был крепкий семьянин, был очень религиозен и гордился тем, что ежедневно, кроме постных дней и постов, до самой глубокой старости огуливал свою жену и, по словам сына, залезал на нее даже уже трясущимся после паралича, придавая этим актам библейский характер. А укладываясь с женой в постель, обязательно цитировал Писание.

В доме купцов Яковлевых всюду стояли цветы и пальмы, по углам горели разноцветные лампады и поблескивали в позолоченных и серебряных ризах иконы. После революции Яковлевых разорили. Дядя Василия Николаевича зарыл в лесу очень много золота и драгоценностей, а когда через несколько лет пришел его откапывать, то не нашел своего клада и повесился на ближайшем суку, забравшись на пенек.

Яковлев смолоду учился в школе живописи и у Серова, и у Коровина, научился писать пленерно, но люто возненавидел и Морозова, и Щукина, и своих учителей, и французских импрессионистов, задолго до Геббельса, Гитлера и Жданова считая их вырожденцами и извращенцами, вспоминая иногда о еврейских корнях Пикассо и Матисса. Впрочем, в быту Яковлев не был антисемитом и с евреями общался нормально и даже имел еврейских любовниц, ценя их южный пыл и умение. Еще учась в московской школе живописи, Яковлев начал копировать голландцев и фламандцев. Особенно он любил Снайдерса, Рубенса и Иорданса. В деле подражания он добился огромных результатов, был своего рода гением имитаций, причем мирового масштаба.

В это время в Москву приехали братья Хаммеры и начали скупать старую живопись и антиквариат. Кто-то из знакомых, глядя на копии-вариации Яковлева, предложил продать их Арманду Хаммеру как подлинники. Яковлев накупил старых холстов с незначительными, плохо сохранившимися картинами и стал на них писать снайдерсов, рубенсов и рембрандтов. Ему помогал знакомый Курилко по Петербургской академии Александр Михайлович Соловьев. Так вышло, что все "бывшие" и академисты держались в послереволюционной Москве кучно и ходили в один недорогой трактир в переулке около Тверской, где совместно ужинали и пили пиво. В советской Москве двадцатых годов им всем было неуютно. Тогда свирепствовали последователи Маяковского и различные новые школы: конструктивисты, супрематисты, русские сезанисты, среди которых было достаточно евреев, да и сам покровительствовавший им Луначарский был полуевреем, а его жена Розенель была чистокровная еврейка.

А среди академистов евреев вообще не было (я не помню ни одного из стариков с еврейскими чертами лица) и господствовало полное и органичное презрение ко всем левакам в поэзии, театре и живописи. Для них фамилии Пикассо, Штеренберга, Фалька, Мейерхольда звучали как матерные, их всех считали просто шарлатанами и осквернителями священного искусства. Большинство академистов происходило из русских семей либеральной интеллигенции, где юдофобство всегда было дурным тоном, но вот красных евреев все эти господа искренне презирали. Да что там говорить, я дома, от дяди - бывшего царского офицера - сам слыхал офицерскую поговорку семнадцатого года: "А вот и революции плоды: кругом жиды, жиды, жиды". Яснее ясного, и точнее не скажешь.

В компании академистов иногда бывал и писатель Булгаков, который тоже не любил красных евреев, хотя всю жизнь общался только с ними и путался с еврейскими женщинами, на руках одной из которых и умер.

Елена Сергеевна Бакшанская и ее сестра были очаровательными полукровками.

Описание Булгаковым Швондера и прочих еврейских персонажей довольно-таки симптоматично и точно выражает тогдашний душок в отношении старой русской интеллигенции, оставшейся в России и не сбежавшей к белым, к евреям и связавшимся с советской властью.

В подделке Яковлевым картин старых мастеров Соловьев сыграл особую роль: он выдавал себя за саратовского помещика Мосолова и вел с Армандом Хаммером переговоры на немецком и французском, получая от того франки, доллары, фунты стерлингов и советские рубли. В этих сделках принимал участие также искусствовед из окружения Грабаря Богословский - почтенный бородатый старец, получавший свой процент. Когда их дело лопнуло из-за того, что одна из любовниц Яковлева донесла Хаммеру, что все картины подделаны Яковлевым, а Мосолов не помещик, а тоже художник, Богословский от ужаса чуть не рехнулся.

Одно время Яковлев, как щепка русской разрухи, прибился к Горькому, ездил к нему в Италию, писал там довольно светлые пейзажи Капри и подарил Горькому огромную картину, изображавшую гульбу пьяных русских матросов с проститутками в портовом борделе. Там на столе была масса рыбной снеди, водка и папиросы. Горький умилялся мастерству автора, и картина висела в холле особняка Рябушинского. Вообще Алексей Максимович играл роль станции спасения на водах при потопе, который он же сам и вызвал, открыв шлюзы русского скотства и безобразия. Картину увидел Сталин, сказал, что написано мастерски, а сюжет и персонажи омерзительные. В стиле Яковлева было что-то отвратительное, сюрреалистическое, в стиле Дали, он особенно тщательно выписывал бороды, шерсть в ушах старцев, выпученные, в склеротических жилках глаза, висящие, в складках и венах члены и яички. Общее впечатление создавалось жуткое и пугающее, как в морге. Он как бы любовался человеческим убожеством и одряхлением тела, а духа в написанном им не было вовсе.

В углу мастерской находились манекены с подлинными мундирами Сталина: Яковлев писал портреты вождя для министерств и обкомов партии, военных академий, за которые получил страшные деньги. Папаша ради хлеба насущного писал Яковлеву сталинские мундиры, пуговицы и ордена, а Яковлев работал над усами и глазами. Работали поточным методом.

Я с папашей несколько раз бывал у Яковлева и в его квартире на Кутузовском проспекте, где он жил со своей женой, удивительной немецкой красавицей Агнессой Петровной, которая раньше работала кассиршей в мужской бане и сводила с ума толпы мужчин. Блондинка с удивительно сильным, в меру развитым телом и красивейшим лицом, с голубыми глазами - чудо-женщина, но, по-видимому, ограниченная и капризная мещанка. Яковлев при мне, мальчишке, говорил папаше, что у Агнессы Петровны влагалище - как расцветшая упругая лилия. Вскоре Яковлев умер от своих половых восторгов, получив несколько инфарктов и оставив за невыполненные заказы долгов Всекохудожнику на сотни тысяч рублей.

музеи в СССР, а тем более в Эрэфии, - это нищие одичавшие сараи, полные грызунов, где хранители чужого отнятого скарба вечно грызутся между собой, как пауки в банке, и периодически пожирают друг друга. Все музеи мира страшны, а советские и постсоветские - тем более. Они - разновидность вещевого склада в концлагере, где хранятся частицы жизни погубленного большевиками русского народа.

Екатерина Дмитриевна много рассказывала о жизни Гумилева, о том, что старики Гумилевы восприняли брак Николая Степановича с Горенко как несчастье и как Аня (так она называла Ахматову) часто приезжала из Петербурга домой на рассвете, совершенно разбитая, с длинной шеей, покрытой засосами, и искусанными губами. Потом, после таких загулов, она обычно спала полдня, а потом уезжала снова. И постепенно молодой Гумилев понял, кто такая на самом деле его жена, и вообще перестал обращать внимание на ее поведение. А Кардовские, хорошие семейные люди, с ужасом смотрели на образ жизни Ахматовой, пока она не съехала из их дома к какой-то из своих подруг, а ее муж не отправился путешествовать по миру. Огромная шляпа с пером, густая вуаль, резкие духи, ломкая изящная фигура и ощущение порока - вот впечатления девочки-подростка Кардовской от поэтессы.

Кроме имения в уезде и дома в Переяславле, Кардовские имели полдома в Царском Селе. Другую половину занимали тверские дворяне Гумилевы, чей сын стал известным поэтом, расстрелянным большевиками и несчастно женатым на небезызвестной Акуме** - Анне Андреевне Ахматовой-Горенко, жертве общественного темперамента целого сонмища московских и питерских лесбиянок, с которыми она постоянно наставляла витые бараньи рога мужу и другим мужчинам своей долгой половой жизни.

Я таких дам очень не люблю, но Ахматова, несомненно, была очень и очень неглупа и - насквозь фальшива и порочна, как Александр I, тоже одинокий фигляр в своей трудной и опасной жизни. Вряд ли Ахматова могла к кому-нибудь привязаться или относиться естественно хорошо, и так, наверное, было смолоду, еще до испытаний большевизма, а после... тут вообще один мрак. Всерьез Ахматова любила, наверное, одну Глебову-Судейкину, свою сожительницу, о которой до смерти говорила с большой теплотой.

Такова была база реалистических преподавателей и хранителей реалистических традиций в сталинской России, когда Сталин начал готовить страну к провозглашению собственной империи. Яковлев рассказывал, что он видел в Кремле советских офицеров в царских эполетах. Но восстановили только погоны. Еще Яковлеву рассказывали, что к концу войны Сталину хотели присвоить титул цезаря советского народа, но он сам выбрал высший чин генералиссимуса. Сталин должен был короноваться в Успенском соборе как Император Всероссийский и Император Востока и Запада. Патриарх Алексей I Симанский знал об этих планах и с ужасом ожидал этого события, ведь он был подлинным монархистом, глубоко в душе ненавидевшим советскую власть, и ждал вторжения американских войск в Россию. Немцев он из-за их тупости тоже ненавидел и очень злился: перли завоевывать, а не освобождать. Алексей I просидел всю блокаду в Ленинграде, получал паек из Смольного и хорошо питался. В Москве он также наравне с членами ЦК снабжался из Кремля.

Московским художественным институтом руководили в те годы Игорь Грабарь и Сергей Герасимов. Фаворский и его ученик Андрей Гончаров руководили факультетом графики. На живописном факультете преподавали Роберт Рафаилович Фальк, его ассистент Лейзеров, а также фактурный живописец Чекмазов. Там картин о трактористах и ударниках особенно не писали, а все больше изображали полных красивых натурщиц с нежной перламутровой ренуаровской кожей. В Крыму, в местечке Козы, у института была база, куда все живописцы выезжали летом с натурщицами, которых писали обнаженными на пленере под абрикосовыми деревьями. У этих натурщиц сложились длительные, почти семейные эротические связи со студентами и преподавателями. Они сообща питались, пили кислое крымское винцо и ходили купаться - жизнь вполне идиллическая и для совдепии даже прекрасная. Но это злило товарищей по цеху: а как же обязательное рисование рыл ударников и доярок? И на Старой площади решили ударить по всему этому делу. Было это за несколько лет до смерти Сталина. Были задействованы Киселев-старший, Киселев-младший и чины цеха, включая самого Жданова. Киселев по своим каналам попросил "бывших" собраться в номере Славянского базара, куда он сам частенько приходил выпить и закусить (мамаша специально для него готовила отборные закуски и говорила значительно: "Сегодня сам Киселев придет, надо постараться"). У меня, мальчика, этот рябой господин, кроме омерзения, ничего не вызывал.

Душой этой сходки был, конечно, Соловьев. Ближе к вечеру собрались Курилко, Соловьев, Мальков, мой папаша, Поздняков, Грониц, Коллегаев и еще кто-то- пришел даже Василий Яковлев, Сергей Михайлович Чехов уклонился, хотя его и звали, - всего не больше десяти человек. Мамаша приготовила рыбные закуски, графины с водкой, крюшон. Все хорошо выпили, закусили.

Киселев произнес речь, помню ее, как сейчас: "Отцы, как вы решите, так и будет. Назначайте все должности в институте, кроме ректора и проректора - это дело ЦК, увольняйте, кого хотите. Все на ваше усмотрение. Желаю успеха!" Все стали ругать Сергея Герасимова, Игоря Грабаря, Фаворского, Андрея Гончарова, особенно ругали Фалька. Больше всех разорялся Соловьев: "Этого ощипанного еврейского гуся надо не только выгнать, но и зажарить!" Вспомнили гарем красивых еврейских жен Фалька. Конечно, всех постановили выгнать. Завкафедрой рисунка назначили Соловьева, папашу - деканом факультета живописи. Мастерские поделили так: живописи - Корину, Комову, Покаржевскому, монументальную - Дейнеке, театральную - Курилко, а в Архитектурный институт вместо Курилко завкафедрой назначили Яковлева (он сразу после этого ушел). Киселев, немного послушав этот базар, ушел вместе с Яковлевым. После его ухода все вздохнули и разнуздались.

Помню, как поносили ВГИК и особенно Федьку Богородского, бывшего морячка, хвалившегося, что он в революцию белых офицеров расстреливал пачками, а перед приходом немцев объяснявшего всем, что и пальцем никого не трогал и все про себя врал. Все знали, что Богородский написал большой портрет Гитлера и ждал прихода немцев. Портрет он, конечно, сжег, но осенью сорок первого успел показать его многим. Помню, Соколов кричал: "Соколов-Скаля - наш, бывший белогвардеец, но его нельзя пускать дальше ВГИКа, он бывший экспрессионист!" И не пустили в Суриковский институт. Коллегаеву Соловьев сказал: "Ты хороший строевик, в Ковенском гарнизоне порядок навел". Тот отвечает: "Так точно, навел!" - "Значит, и в Ленинградской академии тоже наведешь!" И Коллегаева назначили ректором Ленинградской академии художеств при условии, что он всех евреев и учеников Исаака Бродского и Петрова-Водкина оттуда уволит. И он все именно так и сделал и долго там со всех драл шкуру чисто по-армейски, пока не зарвался и его не пришлось уволить самого.

Став деканом факультета живописи, папаша стал наводить там элементарный порядок. Он требовал, чтобы студенты не пили водку в мастерских, не совокуплялись с натурщицами прямо на подиумах, собирали объедки своих нехитрых трапез и курили только в особых комнатах. За это студенты прозвали его КГБ-Смирнов, просто добавив к его инициалам еще одну букву.

Папаша и Соловьев разогнали всех спавших со студентами натурщиц эпохи Грабаря и набрали огромных, за сто кило, кобыл с огромными тяжелыми грудями и задами, словно чемоданы. От одной из них стареющий Соловьев прижил дочку, которую холил и лелеял.

В общем, все их годы пребывания в институте были мрачны, но довольно приличны. Единственным, кто безобразничал, был проректор Кузнецов.

Он постоянно произносил такие речи: "Пикасса - яврей, Сязан - яврей, Писсаро - яврей, и все они явреи". Его своеобразный ивановский выговор передразнивали все студенты. Видно было, что слово "яврей" было для него синонимом предателя и негодяя, и он объяснял, что всех "явреев" сразу после рождения надо топить в поганых глубоких лужах.

Кузнецов непременно задавал Лейзерову свои традиционные вопросы: "Какое основное дело сделали "явреи" в истории?" И тот так же традиционно и бойко отвечал: "Распяли Иисуса Христа, и за это проклят их род до седьмого колена". Кузнецов довольно кивал и задавал следующий вопрос: "А кто такой выдающий себя за художника Фальк?" Лейзеров: "Гнусный пачкун и скрытый агент американского империализма". Далее следовал любимый вопрос Кузнецова: "А где теперь Роза Люксембург?" - "Ее утопили в канаве, как шелудивую кошку". - "А почему она не всплыла?" - "Потому что ей привязали к шее камень". И так продолжалось несколько лет. И Кузнецов, и Модоров, и Дейнека, и Корин, и другие внушали мне уже тогда отвращение и ужас. По-видимому, Кузнецова в молодости очень сильно унижали какие-то евреи-коммунисты, и теперь он, получив власть, отыгрывался.

Кузнецов открыто заявлял, что при нем ни один "яврей" не поступит на живописный факультет. Но вот к скульпторам сухой немец Манизер принял Эрнста Неизвестного. Отец Манизера был немецким академистом, и сам Матвей Генрихович заполнил своими идолами всю Россию и станцию московского метро "Площадь революции".

Все-таки каким отвратительным было официальное советское искусство! Сегодня так же отвратительно официальное государственное православие, заменившее агитпроп ЦК КПСС, - та же зловещая мертвечина и отчуждение от жизни.

После всех этих дел в Суриковский институт поступил я, на графический факультет, где занимался линогравюрой и литографией.

Об этом периоде и тогдашнем институте надо писать отдельно. В мое время в институте преподавали какие-то серые мосховские люди и из приведенных Соловьевым реалистов уже никого не осталось. Искусствовед Алпатов, ведший историю искусств, у которого диапозитивами ведал Васька-фонарщик, т. е.

авангардист Василий Ситников, говорил о времени Модорова, что это был век Перикла, такой там был потом упадок.

http://magazines.russ.ru/zerkalo/2006/27/sm08.html

Я часто почитываю мемуары Милюкова и удивляюсь их общей политической наивности - эти господа думали, что старая Россия была европейской страной, и не учитывали того, что половина ее населения всегда были ворами, душегубами, ночными татями и разбойниками.

И этих разбойников власть держала на цепи, как хищных зверей. Отпусти жесткий ошейник с шипами - и эта стая зверья тут же начинает всех бить, душить, жечь и грабить. Само русское простонародье в тех губерниях, где было когда-то крепостное право, не способно управлять своими территориями и ждет, когда придет западная элита и снова организует здесь государство.

Тогда, под защитой этих новых правителей без примеси угро-финской крови, снова постепенно восстановится порядок и даже появятся условия для возникновения науки и культуры.

Суть большевистской революции - в уничтожении очень тонкой европеизированной прослойки, делавшей Россию только отчасти похожей на страну Северной или Восточной Европы. В той же Польше или Чехии население монолитно в своей славянности, а в России на одного белого европеидного великоросса приходилось двое-трое угро-финнов, тюркских и сибирских инородцев.

Удивительная быстротечная и почти молниеносная гибель России в значительной степени обсуловлена варварским составом ее населения.

Когда я вижу толпу советского и постсоветского цыганского простонародья, то содрогаюсь и отворачиваюсь, чтобы не запоминать.

Твардовский, свободолюбивый литсатрап и придворный пиит Кремля, как-то сказал об авторе фильма "Калина красная" Василии Шукшине, что у него очень хорошее ухо и он многое слышал и воспроизводил в своих рассказах. Шукшин вполне красный автор, но он любил свой убогий, духовно кастрированный советский народ и жалел его, но так же поэтизировал традиционно русскую уголовщину. Не исключено, что жизнь Шукшина была прервана досрочно или его конкурентами, или секретными спецслужбами, боявшимися его руссизма советского розлива. Ведь самое опасное для всех этих людей - не традиционный православный руссизм, а советско-пугачевский вариант славянизма.

Литературно и поэтически Андреев был, несомненно, эклектик.

Он тащил в костер своих вдохновений весь окружавший его интонационный мусор. Это свойство всех душевнобольных, занимающихся писательством, - по характеру их творчества можно поставить диагноз автору. Душевно здоровые люди обычно пишут ясно, просто, заняты сами собою, а не мечутся между чужим. Да, несомненно, Даниил Леонидович был не психически нездоровым, а душевнобольным. Душевнобольной - это не традиционный псих, а личность с горбом или язвой в душе. Таким же душевнобольным был и его отец Леонид Николаевич, и многие крупные литераторы предреволюционной эпохи, когда на таких субъектов была большая мода.

Вот Лев Толстой, Чехов, Куприн или выбросившийся в лестничный пролет Гаршин были душевно здоровыми людьми, а душевнобольными были и Блок, и Андрей Белый, и сам Максим Горький, не говоря уже о Бальмонте, Игоре Северянине и их наследнике Вертинском. Душевнобольным и половым психопатом был Владимир Маяковский, до конца своих дней (а точнее - до выстрела в висок) управляемый своими чекистскими бабами и их лубянскими шефами.

Обо всем, что писалось и пишется на территории бывшего Советского Союза, страны изначально дефективной и социально извращенной, я вообще говорить и писать не хочу и не буду. Был, правда, душевно здоровый писатель - Варлам Шаламов, есть автор одной повести - Лидия Корнеевна Чуковская, есть еще несколько авторов, писавших на советском материале, в чем-то близко подошедших к правдивому описанию окружавшего их нездорового и извращенного мира. А так все писали со страшной цепной собакой в конуре своей души. Я имею в виду внутреннюю цензуру.

Я сам с величайшим трудом в конце концов отточил напильник, сделал острую заточку, полез в свою внутреннюю будку и зарезал эту страшную собаку.

Вот так же жили и живут советские и постсоветские литераторы, обманывая себя и своих читателей. Постылая жизнь и постылая холодная литература, своего рода продукт принудительного, несвободного творчества, вроде стенгазет и "боевых листков", по определению Ильи Кабакова.

К тому же Россия - страна литературно молодая, относительно недавно напялившая на себя камзол псевдоевропейской словесности: все писали, особенно Пушкин, старательно прикидываясь органичными европейцами. У нас раньше, до XVIII века, писали только "по Божеству", и только Курбский, Котошихин и сожженный в срубе протопоп Аввакум хоть немножко, не от хорошей жизни, заговорили на человеческом, каждодневном разговорном языке, без "высокого штиля".

Мучитель собак Павлов, сын священника, как и большинство детей русского духовенства, был человек политически темный и опасный (вспомним Чернышевского, Нечаева, Ленина и иже с ними). Павлов с детства пел на клиросе, специально для него Ягода построил в Колтушах единственный в сталинской России храм, где он подвизался псаломщиком.

Женат Павлов был на чистокровной еврейке Сарре, которую он крестил, и она получила новое имя - Серафима. Их сын, в отличие от низкорослого, похожего на заросшую шерстью макаку Павлова-отца, - высокий, стройный, черноволосый, с очень неприятным взглядом. Одевался он модно, по-европейски, всегда носил бабочку, стал, как и отец, физиологом и тоже мучил несчастных собак. Павлов-сын дружил с Ягодой и его людьми и лично знал Сталина, который поручил ему вместе с отцом разработать теорию, как советских людей вечно держать впроголодь, по их жаргону - "в подчинении условных рефлексов".

Сталина павловская теория весьма радовала и негласно была введена всюду. У нас сейчас в Эрэфии строится госпародия на Советский Союз, и совсем не до этого. Здесь каждое утро играют михалковский гимн, и военные под дудки и барабаны носят алые стяги, телеэфир переполнен фильмами и передачами, показывающими, каким мудрым вождем был товарищ Сталин. Причем чем дальше, тем мудрее, и погост с Красной площади никто растаскивать не спешит. А до тех пор, пока кости и пепел красных упырей на своих местах, Москва будет проклятым Богом местом.

Павловская теория о содержании населения впроголодь, державшая советскоподданных в абсолютном подчинении начальству и заставлявшая их истошно работать, дабы им и их отпрыскам не лишиться куска еды и не сдохнуть с голода, действовала более десяти лет, вплоть до разгрома Финляндией Красной армии в тридцать девятом году.

За годы советский власти русское простонародье засрало и превратило в сортиры большинство своих храмов. Я помню, как бродил с отточенным, как топор, альпенштоком и острыми кинжалами по Хевсуретии вдоль грузинской дороги и часто встречал разрушенные базилики и часовни из сланца. Внутри было чисто, лежали сухие цветы, бычьи рога, обломки серебряных кинжальных ножен, на алтарях - засохший хлеб и оплывшие старые свечи. Никаких осквернений - запущенные ветхие пристанища Бога. А вот куда бы ни приходили советско-русские скопища простонародья, свою деятельность они сразу начинали со зверского изнасилования женщин и осквернения храмов любых божеств. В Германии Красная армия изнасиловала более полутора миллионов немок, загадила все католические церкви, и даже на мраморном надгробии Эммануила Канта в Кенигсбергском соборе кто-то вырубил зубилом: "Правильно тебя ебал Ленин!"

В одной Москве при Керенском пятьдесят тысяч кадровых царских офицеров у своих баб грели под перинами жопы и выглядывали из окон: когда для них юнкера возьмут Кремль? Среди этих профессиональных жопогреев был и главнокомандующий, генерал от кавалерии, герой Галиции и Львова Алексей Алексеевич Брусилов, тоже ждавший, когда красные перебьют юнкеров. Брусилов потребовался большевикам еще раз - дать генеральское слово бывшим врангелевцам, по наивности оставшимся в Крыму, что им сохранят жизнь. Слово-то он им дал, а Землячка и Бела Кун десятки тысяч московских и петроградских студентов уложили из пулеметов в овраги вокруг Феодосии.

И эта старая усатая галоша после этого посмела не застрелиться! Вот это и есть то русское говно, о котором говорил Ленин.

у Солженицына и Андреева есть такая общая скрытая поганая идея: так как русский народ во всем морально прав, то и в недрах самого большевизма есть какая-то скрытая правда, и сама советская власть в чем-то исправится, прозреет и сделает правильные шаги в нужном направлении. Эти пошлые банальные места присутствуют в их книгах, написанных от чистого сердца, не на заказ, в народнических идеалах.

Солженицын - общественно-политический писатель, а Андреев - литературно-эстетический эссеист. Разный стиль и жанр изложения, но народнические идеалы - общие. Книга Андреева во многом профашистская, он и Альфред Розенберг решили слепить из довольно поганых историй собственных народов, их правителей и господствовавших тогда идей некий общенациональный мистический мир. Ведь получилась довольно поганая бульварная история: баварский король-педик Рудольф II, затравленный еврейскими критиками сам Рихард Вагнер, его трилогия с серебряными лебедями и возвышенными глуповатыми героями, Адольфом Гитлером и самим повешенным русским интеллигентом Розенбергом, газовыми камерами и прочими сгнившими окровавленными тюремными матрасами.

Я с глубочайшим омерзением и страхом отношусь к послетатарской Московии, всем этим Рюриковичам - Даниловичам и Романовым. Недалеко от тех мест, где я пишу эти строки (версты две), на Троицкой дороге есть бывший путевой дворец Ивана Грозного, а в нем - засыпанная после раскопок содомская палата, где на потеху царю Ивану плясали голые "кромешники"-опричники, имели друг друга в зад, а потом мучили своих жертв. Еще при Карамзине вдоль дворцового пруда находили скелеты в цепях- в сырых камерах содержали русскую родовую аристократию. Опричники также очень любили распиливать пополам пилами через промежность русских боярынь или перетирать им веревками половые органы до внутренностей. Нравилось им также связывать пленных новгородцев пуками, как снопы, и топить в Волхове. Я десятилетиями с ужасом присматривался и вчитывался в постепенное отатаривание Московии, приведшее ее к ленинизму и сталинизму.

Вот из всего этого Андреев и слепил свой храм Духа, новый Китеж мистической России. А на паперти этого храма выл лупоглазый курчавый Александр Блок: "О, Русь, жена моя!", а вокруг него бегал маленький поганенький сопливый Луначарский в пенсне и все советовал агентам: "Сыпьте побольше мышьяка, чтобы сдох скорее, и не сбег за границу от нас, большевиков, и не рассказал, кто мы такие на самом деле".

Блок - талантливый апостол мистической соловьевской ветви русского символизма, несмотря на его абсурдистский шаг в сторону Горького и знакомство с руководством Смольного. Страх Смольного перед Блоком, его отравление петроградским ЧК с ведома Луначарского и Ленина - это шаг тех же иллюзий о моральной правоте русского народа.

Мне эта вера в своей основе страшна и пугающа. Когда я выхожу на русскую улицу, оказываюсь в русской толпе - мне не страшно, наоборот, мое ухо наслаждается любой формой живой русской речи, но я ощущаю, что нахожусь среди нездоровых, психически больных людей. Я присутствовал на застольях, где все, и гости, и хозяева, были тяжело психически больными, хотя и более нормальными, чем русская простонародная толпа, которая нынче пришла в такое состояние, что готова растерзать любого, кто вызовет раздражение или чем-то выделится.

К сожалению, литературный процесс в бывшей России и бывшем СССР и в настоящей Эрэфии носит точно такой же характер: все, что пишется и издается на темы окружающей действительности, носит психопатологический характер и представляет собою интерес для психопатолога. Государство со времен Сталина делает все, чтобы доказать, что СССР (а теперь Эрэфия) - нормальная культурная страна. Для этих целей держат придворный балет с кремлевскими суперблядями, заставляют старых театральных обезьян играть в здании бывшего Художественного театра пьесы самого Чехова, который в одном из писем Суворину писал, что если в России к власти придут социал-демократы, то их с Сувориным времена покажутся золотым веком, а на литературном Олимпе будут восседать чудовищные земноводные.

Что и случилось, и теперь Россия не страна Чехова, а страна имитаторов Чехова, готовых разорвать и героев драматурга, и его самого. Здесь не нужна ни симфоническая музыка, ни литература: это страна опасных человекообразных обезьян, которые имитируют наличие какой-то культуры.

И в кино, и в детективной литературе пропагандируются только одни сюжеты: как славянские и инородческие выродки убивают и разделывают трупы детей, девушек, женщин и просто знакомых и прохожих. Это же нескончаемо демонстрируют милицейские хроники. Уже окончательно ясно, что изнутри эта страна (и не Россия, не СССР, не Эрэфия), или точнее - территория, если угодно, никогда не сможет самоорганизоваться, покончить с повсеместной уголовщиной и бандитизмом и в недалеком будущем сгниет на обочине не собственной истории (которой у нее больше нет), а в придорожных ямах соседних государств, куда бульдозером будут спихивать останки морально сгнившего населения.

Не так давно Солженицын, который не очень политически наивен и к тому же окруженн целым сонмищем политически ожесточившихся на весь свет, в том числе и на евреев, личностей, раздающих премии его имени, изрек: "Похоже, от России останутся великие мысли великих людей о том, чем бы она могла стать". Этим закостенелый старец, вермонтский лесовик, полвека сосавший в лесной чащобе лапу белых архивов и, кроме колючек, ничего не высосавший, фактически подвел, как Сципион Африканский, черту под Россией: Карфаген наконец разрушен.

"Двойная трагедия" (журнал "Зеркало" 2005, №26) Полностью произведение Смирнова напечатал тель-авивский альманах "Зеркало".

 

* * *

Об авторе, Алексее Смирнове

30 октября 2009 года в Москве умер Алексей Глебович Смирнов (фон Раух). Художник, поэт, публицист, он принимал активное участие в движении Второго русского авангарда в Москве.

"...Кибрик сжег работы, сделанные в мастерской Филонова, я сжег работы, сделанные в мастерской Кибрика..." - сказал как-то Алеша Смирнов. Такова была бескомпромиссность тех дней, и только благодаря радикальности носителей Второго русского авангарда российская культура обрела новое дыхание.

Для Алексея Смирнова не существовало границ - он легко их переходил и в литературе, и в искусстве. Это качество позволило ему создать вещи большого накала. С такой же легкостью Смирнов ушел от коммерциализации и дипарта, хотя все дороги туда были для него открыты, и многие наши товарищи не ускользнули от этого искуса.

В суматохе нового времени имя Алексея Смирнова оказалось потерянным для газет и журнального гламура, но его искусство и тексты с легкостью переживут забывчивость современников и никакая пошлость не сможет затоптать место Алексея Смирнова в русской культуре XX века.

К сожалению, Алексей Смирнов почти вовсе неизвестен не только массовому, но и немассовому читателю, - помимо "Зеркала", как он мне говорил, его единожды напечатали французские иезуиты, после чего издание закрылось (хотя, может, он просто шутил, в конце концов, причем здесь иезуиты). Его тексты, в которых он потрошил ненавистную "Эрэфию" (бывшую его главной страстью), вызывали у многих ужас. Один чудный интеллигентный писатель в этой связи спросил: а что - автор сумасшедший?

Россия Алексея Смирнова - как советская, так и та, что была до и после - это чудовищная засасывающая всех подряд черная воронка, в которой вертится человеческий мусор, сам же он, по его собственному выражению, предпочел жить духовно на краю пропасти, ни к чему и ни к кому не примыкая, поскольку все "испакощено и испохаблено".

Все настолько страшно, сказал он во время нашего последнего разговора, что писать можно только об этом. Ну да - во время чумы обычно изображают пляски смерти.

В текстах Смирнова концентрация нетерпимости и ненависти к стране и живущим в ней выродившимся ящерам такова, какой сегодня уже не бывает, и, казалось, не может быть - другое время, другие энергии, а такие, как у него, ныне иссякли, поскольку требуются главным образом для революций. То, чем он занимался, я бы назвала бесконечным пробуждением - но не поднадоевшим дзенским, мягким и восточным, с сидячими медитациями, созерцаниями и вопрошаниями, а очень русским, когда хватают за грудки, яростно трясут и хлещут по щекам. Эти раскаленные саркастические тексты, разумеется, - часть жизненного текста, и все здесь находится в поразительной гармонии, какую присуждает личная подлинность.

Я разговаривала с Алексеем Глебовичем за десять дней до его смерти, и он говорил о том, что было для него существенным.

Россию, в которой обитают уроды и упыри, он считал погибшей страной и, забегая вперед, ничего отрадного не находил - будущее, как и прошлое, он изображал в невероятно мрачных темно-бордовых красках, как на мешхедских персидских коврах, - таков долг катастрофического воображения, который теперь, в его отсутствие, некому будет исполнить.

Алексей Глебович был человеком верующим, - хорошо- Бог любит чрезмерность.

Ирина Гольдштейн, Михаил Гробман

 

* * *

84-летний народный художник Михаил КУРИЛКО-РЮМИН, сын художника Михаила Ивановича КУРИЛКО был сильно возмущен прочитанным у Смирнова

Смирнов нелицеприятно прошелся по личности Курилко-старшего: дескать, знаменитый живописец развратничал, смущал своими похабными картинами жену Вертинского Лию и в довершение всего призывал коллег во время войны обратиться к Гитлеру с приветственным письмом. Но Курилко-Рюмина возмутило не только это, но и то, как Смирнов отзывается об известных деятелях культуры - в частности Сергея Михалкова он аттестовал как "стукача", а Алексея Толстого показал отъявленным хамом.

Да, - сказал Михаил Курилко, - отец очень любил женщин, он умел красиво за ними ухаживать. Татьяна Сельвинская, дочь известного художника, писала про отца, что тот в 70 лет мог подарить несколько чемоданов свежей сирени понравившейся молоденькой девушке. И в этом возрасте еще без труда гнул железные подковы. Но именно в силу своей мужской стати он никогда не нуждался в проститутках, просто ими брезговал!

- А что это за история с двумя девушками из кордебалета, которые выбросились с верхнего яруса служебных лож Большого театра якобы из-за того, что их домогался ваш отец?

- Трагедия такая действительно была, только Смирнов и здесь все переврал. Две художницы-студентки (а вовсе не из кордебалета!), видимо, поняв, что из них ничего путного не получается, взобравшись на колосники Большого театра, взялись за руки, предварительно связавшись ремнем, и прыгнули вниз. Все это случилось в финале спектакля "Красный мак". На сцену в этот момент сыпались сверху красные маки, и вдруг - что-то промелькнуло… Скорость же падения огромная. Великая балерина Гельцер успела накрыть их красным флагом, никто в зале толком ничего не понял. По этому делу вызывали и моего отца, как главного художника, и будущего главного художника Федоровского, и других, кто с этими несчастными работал. При чем тут чьи-то домогательства?!

- Больше всего, насколько я понял, вас возмутило утверждение, будто ваш отец призывал написать письмо Гитлеру.

- Когда я прочел это накануне Дня Победы, то был готов выстрелить этому подонку в рожу, как Ульянов в каком-то из фильмов. Мой отец отдал все, что мог, фронту. За участие в разработке маскировки Москвы наряду с другими видными художниками отец получил благодарственное письмо от самого Сталина! А я, его сын, тоже что ли от любви к Гитлеру пошел на фронт, привязывая очки веревкой, чтоб не слетели, и потерял на фронте руку?!

- Ваше возмущение вполне понятно. Но с какими-то утверждениями Смирнова спорить трудно. Ведь, например, Сергей Михалков действительно сотрудничал с органами госбезопасности…

- Ну и что?! А наш уважаемый президент чем раньше занимался?

И ничего в этом постыдного нет. А вот то, что он доносил на своих коллег, подводя их "под монастырь", это еще нужно доказать!

То же и про Толстого. Да, он любил красиво пожить и пользовался привилегиями. Да, ему в поисках уникальной мебели помогали друзья из соответствующих органов. Но вся эта мебель потом осталась государству!

Так составила завещание его вдова Людмила Ильинична, которую мы с женой прекрасно знали. В нем не были указаны только ее бриллианты. К сожалению, их украли при ограблении.

- Скажите, но зачем Смирнову что-либо придумывать?

- Я знал его отца, это был милый интеллигентный человек со средними способностями. Но Смирнов-младший ВООБЩЕ НИКТО! Его никто не знает! Завистливый подонок, который, извините за выражение, обсирает все, что только можно! Притом помешанный на членах и сиськах - и отец мой якобы похабщиной смущал Вертинскую, и большой мастер Яковлев писал в ведро… Его надо найти через Интерпол и привлечь к ответственности за клевету.

http://eg.ru/daily/cadr/9066/

Комментарии

Добавить изображение